Изменить стиль страницы

— Не трогайте! Слышите, что вам говорят? Поставьте на место!

Девушка в купальнике… Белые и голубые полоски… Судорожно вцепилась в опрокинутый на ребро лежак, не зная, что делать дальше. Мирра сперва подумала, что Аверкиев не может допустить, чтобы такое хрупкое создание тащило тяжелый лежак. Наверно, хочет помочь. Но Аверкиев, зарывшись животом в песок и повернув голову к девушке, расходился все пуще:

— Сейчас же поставьте лежак, много вас таких, охотников до чужого! Она не из нашего дома отдыха, — обратился он за сочувствием к окружающим. — Идите, идите отсюда! — снова набросился он на девушку, а та, в ожидании заступничества или просто из упрямства и отвращения к орущему на нее субъекту, только крепче вцепилась в лежак, как будто победа в этой схватке была для нее вопросом жизни. Внезапно она отпустила свою незаконную добычу и пошла прочь.

В тот день Мирра явилась к обеду с небольшим опозданием. К ужину — тоже. Она больше не могла переносить аверкиевского баса. Но он оказался вездесущим. Возвратившись вечером из столовой в жилой корпус, Мирра невольно услышала «интимное» объяснение Аверкиева. Правда, он не слишком старался, чтоб его не слышали.

— Вот чудачка! Что ты переживаешь? У тебя же есть муж! Наберись терпения, Шурочка, на будущее лето я достану две путевки, и мы снова недурно проведем времечко. Я слов на ветер не бросаю, не сомневайся! — смешок и звонкий поцелуй.

— Муж у меня хороший. Он меня любит, — тоненьким голоском всхлипывала Шурочка.

— Ну и на здоровье! Дурак он, что ли, как можно не любить такой сладкий персик? Ты и мне по вкусу…

После короткого забытья с кошмарами все это ожило перед Миррой так ясно, будто было вчера. Странно: тогда, вернувшись домой из дома отдыха, она в первый же день сыграла Ехиэлу всего Аверкиева. Сыграла и сама удивилась, почему она недавно так возмущалась им. Издали никакой неприязни к нему она не испытывала. Буффонный персонаж — и только. «Твой коллега. Художник», — завершила она свой рассказ, рассмеялась и выбросила Аверкиева из головы. Ни разу не вспомнила о нем до… до новой встречи через полтора года с совсем иным Аверкиевым, предупредительным, радушным, всегда готовым услужить, с Аверкиевым, которого она потом так долго искала.

…Мирра повернулась лицом к стене. «Память — чего только не отыщешь в этом чулане, — размышляла она, — все свалено в кучу, одно на другом — не разгребешь. И вдруг, откуда ни возьмись, вылезает из-под груды рухляди рваный башмак. Пока человек молод, сношенные башмаки знают свое место, лежат, притаившись до поры до времени. Начинаешь стариться — и какая только ветошь не норовит выбраться на поверхность». И досадливо перебила себя: «Что мне теперь за разница, какое впечатление справедливо — первое или второе? Если Аверкиев жив, он снова иной. Хоть бы на час уснуть! Отоспать таблетки…» Но перед глазами все крутилось колесо. Не давало забыться…

4

Мирра варила манную кашу для Томочки, а Ехиэл развешивал на веревке, протянутой над плитой, свежевыстиранные пеленки.

— Может, сходим сегодня в театр? — вдруг предложил Ехиэл.

Мирра удивилась: Томочка, диссертация, у Ехиэла одна неделя до сдачи работы в издательство…

И все же они отправились в театр. Пришли, все билеты проданы. Возвращаться домой не солоно хлебавши было обидно. Завзятые театралы, они уже около года не видели ни одного спектакля. Встали в очередь к администратору. Ехиэл заглянул в окошко:

— Там какой-то ангел тьмы сидит… Ни за что не даст… Кроме твоей улыбки, рассчитывать не на что… Попытайся.

Оказавшись у окошка, Мирра увидела черную голову с гладко зачесанными, будто приклеенными к черепу волосами.

— От кого? — не поднимая глаз, буркнула голова.

Как ни внезапна была эта встреча, однако не узнать эту голову было невозможно. Мирра набралась храбрости:

— Не от кого, а  д л я  кого. Для меня и моего мужа. Два билета.

Тот, за окошком, подскочил, будто внутри у него отпустила пружина. Рука Мирры попала в две большие волосатые лапы. Не обращая внимания на толпящихся у кассы людей, администратор пророкотал:

— Очень приятно… Я еще там, в доме отдыха, знал, что вы жена Блюма. О, я всегда был почитателем вашего мужа. Когда только пожелаете… Милости просим к нам в театр!

Вскоре Аверкиев им позвонил. Вскоре начал заходить к ним в дом. И не только в дом — но и к Ехиэлу в мастерскую. Отнимал время. Таскал свои холсты. Но слишком навязчивым не был. Сделался кротким, как теленок. Куда подевался его бас?

— Можете взглянуть, Ехиэл Менухович? Если некогда, зайду в другой раз. Вот, из окна писал.

— Плохо писали.

— А что надо исправить? Вы мне скажете?

— Что надо исправить? Да все. Писать надо, а не раскрашивать. Забор красят, картину пишут, — говорил Ехиэл, а сам уже влезал в аверкиевский опус. — Здесь не помешает немного цинковых белил. А сюда бы чистого ультрамарина, хоть прямо из тюбика выжать, — Ехиэл увлекался, не замечал времени. Вдруг спохватывался и сердито бросал: — А теперь не обессудьте, у меня работа.

Нет, Аверкиев не обижался, как бы Ехиэл ни вел себя с ним. Пережидал неделю и являлся снова. Ехиэл будто чувствовал какие-то обязательства перед Аверкиевым и говорил иногда Мирре, словно оправдываясь:

— Черт его разберет, этого Аверкиева. Дикое создание, конечно, но вроде бы неплохой человек. Его упражнения… так ведь никакой школы. Нет, он все-таки не безнадежен…

Но подчас, когда Аверкиев уносил очередной холст с отчетливыми следами руки Ехиэла, тот хватался за голову:

— Господи, да что он ко мне прилип как банный лист! Я вообще терпеть не могу любительщины. Всегда не переносил!

Потом наступила осень, вернее, еще не осень, а конец лета, которому почему-то не терпелось обернуться промозглой сыростью и холодом. Во всяком случае, тот день был очень похож на сегодняшний. И тоже пятница. Это она точно помнит, да, дождливый осенний день… Немцы прут к городу. И спаситель Аверкиев прибегает, чтобы протянуть свою верную руку. Как глубоко Мирра и Ехиэл были тронуты его преданностью. Упрекали друг друга за то, что недооценивали Аверкиева.

— Берите Томочку, — сказал он Мирре, — и немедля уезжайте. Не задерживайтесь. Через два дня, не позже, я отправляю театр. Вывезти вас всех вместе я не могу, но Ехиэла Менуховича с картинами… Будьте спокойны, никто и не пикнет. Всем известно, кто такой Блюм…

Уже около недели Ехиэл не прикасался к кисти. Его год пока еще не призывали, и он дни и ночи дежурил на крышах. Между двумя дежурствами возился со своими работами, выполненными на бумаге и картоне. Снова и снова задумывался о каждой, перекладывал листы из одной папки в другую, тасовал, будто карты. Наконец отобрал две папки лучших, по его мнению, работ. Мирра настояла, чтоб эти две папки он отдал ей. А холсты вывез сам. С помощью Аверкиева. В такое время, рассуждала Мирра, нельзя все оставлять в одних руках. И как она оказалась права!

В восемь вечера они пешком отправились на вокзал, У нее — рюкзак на спине, чемодан в руке. У Ехиэла в каждой руке по тяжелой папке. Около полуночи Мирре удалось пробиться в товарный вагон. Будто подхваченная волной, она вместе с Томочкой, с рюкзаком, чемоданом, папками была брошена в самую гущу человеческого месива и оторвана от Ехиэла. Навсегда.

В дороге рюкзак Мирры сильно отощал. Первыми были принесены в жертву одеяла, которые Ехиэл настоятельно советовал захватить. Но Мирре казалось, что в Средней Азии можно и без них обойтись. И на каком-то полустанке она обменяла одеяло на две буханки хлеба и на круг белого сушеного сыра. На следующей станции Мирра рассталась со вторым одеялом, но на этот раз не так повезло — разжилась только одной буханкой хлеба и небольшим арбузом в придачу. А за печальное заблуждение Мирры — будто в Средней Азии не нужны одеяла — Томочка потом расплатилась крупозным воспалением легких.

Двадцать суток тащился поезд, пока однажды ночью не приполз на маленький полустанок недалеко от Мичуринска. Почему именно здесь оборвался его прихотливый, маршрут, никто не ведал. Паровоз загнал вагоны в глухой тупик, а сам торопливо умчался. Люди бросились к вокзалу, но вокзала-то, собственно, не было. Ветхое деревянное строение с несколькими скамейками внутри. Тем, кто половчее, посчастливилось отвоевать на них местечко. Прочие расположились на истоптанном, захарканном полу или же вовсе под открытым небом, опершись усталыми головами о свои пожитки.