Изменить стиль страницы

С первым проблеском дня на вокзале стало просторней. Легче всех на подъем оказались, конечно, те, кто бежал с пустыми руками. В чем были, ушли из своих домов. Всю дорогу эти люди занимались поисками. Искали жен, детей, родителей. На каждой большой станции или полустанке, не успевал поезд остановиться, они первыми прыгали с высоких платформ, занимали очередь за судом или за хлебом, если находили такую, и бросались к вокзалу и привокзальному телеграфу. Шарили глазами по беспорядочно расклеенным бумажкам: «Ищу… Ищу…»

Прикрепив собственную заранее приготовленную цидулку, бегом возвращались либо к очереди, либо прямо к поезду, чтобы локтями вернуть себе оставленное и уже кем-то другим занятое место. Неоднократно эти люди, отзывчивые и поднаторевшие в дорожных перипетиях, пытались втащить Мирру в поезд. Ей было все равно, какой это поезд, куда он ее завезет — лишь бы ехал. Но в последнюю минуту она всякий раз отставала от своих благодетелей. Ей все мерещилось, что в толчее она потеряет или Томочку, или папки. И она оставалась на перроне, с отчаянием глядя вслед упущенному составу.

— Что вы носитесь с этими папками? — прикрикнул однажды на Мирру какой-то высокий, крепкий старик. — Можно подумать, у вас там миллионное состояние… Глупая женщина, думайте о себе и о своем ребенке!

Да будет благословен этот старик! Слова его пробудили в Мирре погасшую было энергию. Едва заслышав отдаленный свисток паровоза, она взвалила на плечи потертый рюкзак, схватила обе папки за ремни и, даже не оглянувшись на сиротливый чемодан, оставшийся на захарканном полу, ринулась навстречу поезду. Дочке закричала:

— Томочка, хватайся за ремень. Держись крепче. Не отставай!

Кто-то им помог, подсадил в вагон у самого конца платформы.

И тут Мирра почувствовала, что левая рука ее пуста. С неистовой силой — откуда только взялась — Мирра метнулась обратно, наперерез напирающей толпе. Свободной рукой она вцепилась в Томочкино плечо, не замечая, что девочка плачет и корчится от боли, другой рукой прижимала к себе ремень оставшейся папки — еще долгое время спустя пальцы правой руки отказывались ей служить — и все рвалась к выходу. Она кричала, молила о чем-то теснящую ее исступленную стихию, живую, жарко дышащую, ко всем и ко всему глухую, одержимую единственной страстью — отвоевать место в теплушке. Но Мирра все продиралась к выходу, пока не оказалась прижатой к стене в самой глубине вагона. Едва переведя дух, Мирра притянула к себе дочку, отгородив ее папкой, чтобы не задавили. Раздался громкий удар, лязгнуло железо. Кому-то удалось защелкнуть тяжелую задвижку на двери. Унялись крики, люди старались отдышаться. Первое, что услышала Мирра, было имя ее дочери.

— Томочка! — звал мужской голос и, не успела Мирра опомниться, снова: — Здесь есть девочка, которую мама зовет Томочкой?

— Есть! Есть! — как могла громко, откликнулась Мирра. — Я ее мать. Вот она, со мной. Что случилось?

Вместо ответа от двери поверх голов к ней поплыла тяжелая серая папка. И Мирра увидела через толпу того высокого и ладного старика, который ей так недавно советовал расстаться с папками.

— Дальше! Дальше! — направлял он движение папки. — Должна быть вторая такая же. — И вдруг с добродушной насмешкой: — Гражданочка, а вторая-то цела?

— Цела! Цела! — полусмеясь-полуплача, отозвалась Мирра.

5

Цела! Она и теперь цела. Неподалеку — рукой подать — работы из этой папки измеряют в длину и ширину. Кроят для них одежду из бумаги, выстругивают облачение из дерева, для каждой готовят стеклянную броню. На прошлой неделе Мирра заглянула в-цех. Стараясь никому не докучать, задала невзначай несколько вопросов, будто просто мимо проходила. На самом же деле она испытывала радость от мелькания бумажных полос, запаха клея и опилок. Это напоминало ей родное, давно минувшее. Ехиэл обычно оформлял свои работы собственными руками.

Один из запахов доставлял Мирре особенно острое наслаждение — запах скипидара, специфический, резкий — люди непривычные зажимают от него нос, — запах мастерской живописца. Как давно она не вдыхала его!

…Что за счастливая мысль была — взять с собой папки! В самый разгар войны в далеком среднеазиатском городе, где обосновались Мирра и Томочка, открылась первая персональная выставка Ехиэла Блюма. В отсутствие автора. Мирру нередко спрашивали, где сам художник, и не просто из досужего любопытства, но в большинстве случаев с искренним человеческим участием.

Запруженный эвакуированными, из которых почти каждый в сумятице войны кого-нибудь потерял, город проникся атмосферой тревоги и озабочен был главным образом тем, чтобы обеспечить работой и крышей над головой выкарабкавшихся на поверхность и приставших к его берегу. Коренным жителям пришлось потесниться и смириться с ограничениями в продовольствии. В этом городе выставка Блюма состоялась.

А позже, после окончания войны, выставка в столице огромной страны, где тысячи имен значились в списках Союза художников, в столице, где Ехиэл жил только в студенческие годы, представлялась Мирре несбыточной мечтой, которая, возможно, перейдет по наследству к ее дочери, а может быть, и к внуку. Оставшись мечтой. Не более.

…Мирра искала Ехиэла. Не только своего мужа, возлюбленного, отца своего ребенка, но и художника Ехиэла Блюма, имя которого должно остаться незапятнанным, даже если и нет его среди живых, если от его творчества уцелели только спасенные Миррой папки и то немногое, что сохранилось в музеях. Мирра искала Аверкиева, потому что другого пути к Ехиэлу не было.

Найти драматический театр, где Аверкиев работал администратором, оказалось нетрудно. Уже к концу сорок первого года директор театра обстоятельно, как и просила Мирра, ответил на ее письмо. О художнике Блюме ему ничего не было известно. Что же касается Аверкиева, тот с театром не эвакуировался. Декорации, костюмы, даже бутафорию Аверкиев сам препроводил на вокзал, организовал погрузку и устройство всего театрального снаряжения в специальном товарном вагоне, который театр получил только благодаря его усилиям. Администратор добился и того, чтобы в вагоне были установлены широкие скамьи для актеров, их семей и всего персонала. Начальник станции обещал отправить поезд не позже, чем через два часа после погрузки. Аверкиев сказал, что должен сбегать в город за одним человеком, что ни в коем случае не опоздает. Однако поезд отошел не через два часа, а через пять минут. Куда девался Аверкиев, директор не знал.

Такова была первая весть об Аверкиеве — но не о Блюме. И Мирра снова искала. Без устали разыскивала обоих. И каждый раз, выводя на бумаге их имена, гнала от себя наваждение: Ехиэл и Аверкиев бегут наперегонки. Вперед вырывается Аверкиев. Его лоснящаяся черная голова.

Когда Мирра через несколько лет после войны, уже поселившись в Москве, съездила в свой родной город, она узнала много больше. Только не о своем муже — об Аверкиеве.

Новый 1942 год — рассказывали люди — немецкие офицеры встречали в самом большом ресторане города. Успех банкета был в значительной степени обеспечен стараниями бывшего администратора драматического театра Егора Аверкиева. При немцах ему жилось неплохо: кутил и набивал себе брюхо вместе с офицерами на глазах у всего города. Когда немцы ушли, и его словно ветром сдуло.

Теперь Мирра не сомневалась: в ее видениях Аверкиев больше не будет обгонять Ехиэла. Теперь она искала только своего мужа. И действительно, скоро получила первую весть о нем. Не вполне достоверную, но все же весть. Знакомая актриса, землячка Мирры, вернувшаяся из эвакуации, писала, что как-то встретила свою бывшую домработницу. Та принялась ей рассказывать, чего навидалась при немцах, и актрисе пришло в голову спросить, не знает ли она ненароком о судьбе художника Блюма. Как же, ответила женщина, сама, собственными глазами видела, как полицай вел его посреди улицы. Блюм сильно хромал, но она сразу узнала его: высокий такой, кудрявый… Когда это было, она не могла вспомнить. Только одно знала точно: евреев уже давно загнали в гетто. Многих уже и в живых не было. Поэтому она так удивилась, когда увидела Блюма, и так ясно запомнила, что он хромал. Да, хромал… А желтой звезды на нем не было. Ни на груди, ни на спине…