Изменить стиль страницы

— Я люблю тебя, — сказал я. Слова эти, как мне показалось, прозвучали убедительнее и гораздо опаснее, чем все мои тогдашние высказывания. Я никогда не лгал девушкам, с которыми занимался любовью. Что же тогда заставило меня сказать ей это? Меня охватил ужас. Значит, я не люблю Туку? Я никак не мог этого вспомнить. Резко отстранившись от Ионы, я посмотрел на озеро и задумался. Боль пронзила меня. Чресла мои напряглись, точно морское дно под тяжестью вод, а грудь была пуста и холодна, как пещера. Я вдруг понял и больше ни секунды не сомневался, что могу, не раздумывая и не сожалея, бросить все, что у меня есть, ради Иониных губ, ее походки и голоса, ее груди под моей ладонью. Может статься, через полгода я брошу Иону и буду целовать другую женщину или отправлюсь в путешествие на верблюде. Я обезумел. «Неужели она меня совсем не любит?» — мучительно спрашивал я себя в новом приступе панического страха. Насквозь прогнивший мир был мертв.

Заметив, что я остаюсь неподвижен, как скала, Иона села, подтянула колени и прижалась к ним лбом, слегка покачав головой.

— Не могу поверить, что это я, — сказала она. Судя по всему, искренно.

Я как мог холодно и отстранение взглянул на нее. Она была нежна и прекрасна, и вновь я потерял голову. Ночной мрак окружал нас, безбрежный и глубокий, как тихая заводь детства. Ясно одно, неоспоримо, как то, что под гладью озера, на дне, лежат огромные камни, — я буду спать с ней, и она тоже изнемогает от желания. Тем не менее я пытался обдумать это. Несомненно, она красива, как несомненно и то, что в «определенной системе морали», как сказал бы Ликург, она добродетельна. Все годы своего замужества она была Доркису верной и любящей женой. Я знал это, хотя она мне ничего не говорила, хотя у меня и не было никаких доказательств, тем более тех, что доступны разумению узколобых мудрецов. И все-таки, думаю, она, как и я, проигрывала в дальнем закутке мозга возможность бросить все, что имела до сих пор. Стоит лишь на мгновение задуматься над этим, как потом уже невозможно избавиться от этой мысли. Иона теперь будет жить, зная, что бывают такие моменты, когда верность и преданность не имеют смысла, даже по отношению к тем, с кем мы не желаем расставаться до конца своих дней.

А может, она играет мною?

Я вновь ужаснулся силе своего чувства к ней. Оно перевернуло мой мир, как гнев Посейдона, не оставив в нем ничего знакомого или хотя бы узнаваемого. Зачем я в Спарте? Вся моя жизнь лишена смысла. Я свободен. И в то же время пойман. Нет, не тела ее я так страстно желал, вернее, не только его. Я желал ее всю.

— У тебя только что было приключение, — сказал я.

— Избавь меня бог от таких приключений! — Она рассмеялась, но вид у нее был взволнованный. Значит, это правда, что она тоже видела череп под маской?

Она оторвала голову от коленей и взглянула на воду, затем вдруг улыбнулась, будто приняв какое-то решение. Это был один из тех моментов, когда я с изумлением наблюдал, как властно она могла подавлять свои чувства с помощью разума. Если, конечно, эти чувства не были притворными.

— А теперь послушай, что я думаю, — сказала она. Голос ее звучал нарочито громко, словно поцелуй наш остался в далеком прошлом, как юношеская глупость. — Я думаю, что Доркис слишком узко мыслит. Нам необходима настоящая революция.

— О да! — воскликнул я. Вряд ли ей доводилось видеть поле, усеянное трупами, — пронеслось у меня в голове, и я почувствовал, именно почувствовал, а не подумал, что между революцией и страстной любовью к жене лучшего друга существует некая смутная связь.

— Это возможно, Агатон, — сказала она, — и нравственно.

— Разумеется, — отозвался я и добавил: — Во всяком случае, нравственно.

— Но и возможно. Они у нас в руках. И все время были, только мы этого не замечали. — Она положила свою руку на мою. И вновь мной овладели возбуждение и сомнение. Мы могли бы выкурить их — сжечь все склады, все поля и виноградники, перекрыть сточные канавы, отравить воду в колодцах дохлыми крысами, разрушить их дома. Посмотрим, чем будут питаться могучие шершни, когда их пчелы перестанут работать.

— Они смогут питаться илотами, — сказал я.

— Репрессии. Десять за одного.

Я засмеялся и обхватил ее рукой.

— Интересно, какие спартанцы на вкус? — спросила она.

— Жилистые и жесткие, надо полагать. Вроде бабуинов.

— Мы сотрем их город с лица земли, — сказала она. Эта идея увлекала ее. Или видение. Неважно. Она опять легла, чуть ближе придвинувшись ко мне, и моя рука осталась под нею. Похоже, Иона вновь испытывала меня.

— Вы плохо подготовлены, — сказал я. — Ваши шансы равны нулю.

— Именно это и оправдывает жестокость с нашей стороны, а их делает еще омерзительнее.

Я затряс головой, зажмурив глаза.

— Повтори-ка, а то я чего-то недопонял.

— Это действительно так, — сказала она, ожесточаясь все больше и все ближе придвигаясь ко мне. — Если десять человек совершают жестокость по отношению к двоим, то это более тяжкое преступление, чем если двое, во имя мести, совершают жестокость по отношению к десятерым.

— Я поразмыслю над этим.

— Ты нам поможешь? — спросила она.

— Иона, любовь моя… — Я посмотрел на нее и понял, что она спрашивает без всякой задней мысли, от чистого сердца, по крайней мере в данный момент. Я встревоженно засмеялся. — Пожалуй, нам лучше вернуться в хижину.

Ее пальцы крепко сжали мое запястье.

— Агатон, ты нужен нам. — Сотни намеков прозвенели в ее словах — точно круги разошлись по воде от брошенного камня. Она заставила меня вновь почувствовать себя мужчиной, каковым я давно уже себя не ощущал; сильнее Геракла, не страшащимся ни людей, ни богов. Ты нужен нам. Земля, призывающая солнце; море, взывающее к суше. Разве илоты — не мужчины? Широкоплечий Доркис — не мужчина? Не я думал все это. Мой мозг был как бы внутри этих мыслей, словно дом на ветру. Как будто на миг мы были отброшены назад, к началу времен, когда первобытная женщина, вырвавшись из-под власти своего кастрированного супруга, уходила к другому мужчине. Но не был ли и я таким же скопцом на своем тайном ложе? Погруженный в дурман изначального, мой разум неуклюже барахтался, устремляясь к логике, этому древнему, как род людской, прибежищу, безнадежному и необходимому одновременно, как и миф о том, что илоты не умеют сражаться. Все это пронеслось в одном болезненно-кратком озарении. Проклятье! Так любит она меня или нет?

— Я слышу голоса историков, — сказал я. — «Предводительница илотов, до безумия влюбленная в заезжего афинянина, чтобы иметь возможность чаще встречаться с ним, не возбуждая подозрений у его жены и у своего супруга, задумала организовать восстание. Однако, узнав впоследствии, что…»

— Прекрати! — сказала она и скорчила гримасу. — Восстания не начинаются из-за того, что какая-нибудь дура… — Она не закончила, вероятно почувствовав движение моей руки по ее спине, и ухмыльнулась. — Теперь я просто буду вынуждена так поступить. Ты дал мне повод. — Она отодвинулась от меня, села и поправила волосы.

— Скажи мне одну вещь, — попросил я, наблюдая за выражением ее лица. Момент уже был упущен. Я почувствовал, как он унесся прочь, и мучительная тоска овладела мной. — Ты прямо сейчас придумала всю эту чепуху про восстание? Или ты уже давно размышляешь над этим? — Легкий укол, щелчок. Но я-то тонул.

— Прямо сейчас, — ответила она с притворной невинностью. — Стала бы я целыми днями обдумывать такую жуткую идею?

— Идея в общем-то вполне разумная. Если бы судьба илотов была мне безразлична, я бы посоветовал им попробовать осуществить эту идею.

— Думаешь, мы не попробуем? Какая чушь!

— Может, и попробуете. Из чистого упрямства. Люди по большей части все делают исключительно из упрямства — чтобы доказать самим себе, что они существуют.

— Боже мой, какая чушь, — повторила она. — Если ты и впрямь так считаешь, как же ты до сих пор не убил себя?

— Именно этим я и занимаюсь, — сказал я. — Ежесекундно.