Его пронзительные черные глаза глядели куда-то вдаль, за холмы на горизонте, нижняя губа выдвинулась вперед так, что мышцы на лице напряглись, а раскосые глаза превратились в узкие щели, похожие на бойницы для лучников.
— Агатон, есть ли у тебя еще хоть какое-то влияние на него?
Я покачал головой:
— Ни капли.
Он усмехнулся:
— Все растранжирил?
— Начнем с того, что у меня его никогда и не было, — сказал я. — Он держит меня при себе, чтобы я рассказывал ему о теориях Солона, чем я и занимаюсь, — все они записаны у меня в книге, — и он выслушивает их точно камень.
— Неужели?
— Ну не совсем, конечно. Он слушает как бы вполуха. И из их полной противоположности своим собственным теориям он как-то ухитряется извлекать для себя пользу.
Доркис снова перевел взгляд на холмы.
— Как по-твоему, его можно убить? — Этот вопрос он задал так, словно спрашивал об исходе состязаний на Олимпийских играх, только голос у него чуть дрогнул при этом.
Я молчал. Он положил локти на колени, и руки его безвольно повисли.
Наконец он сказал:
— Ты не ответил. Надо понимать, это возможно.
— Любое живое существо можно убить — так или иначе.
Доркис ничего не сказал, лишь задумчиво улыбнулся, как атлет, который не уверен в исходе предстоящего ему поединка с быком.
После ужина, когда дети наконец угомонились, а Доркис с Тукой, потягивая вино и болтая, наводили порядок (он время от времени похлопывал ее по заднице и хохотал до слез: Тука, как всегда, блистала остроумием), мы с Ионой сидели на берегу озера. Мир казался пустым и покинутым, как во время чумы, только звезды мерцали на небе да тускло светились окна хижины позади нас. Словно не было ни Спарты, ни Лаконии, ни даже Афин — лишь огромное, усеянное звездами небо, холмы, вода, изгиб Иониной руки. Озеро казалось совершенно ровным и гладким, как черный мрамор. Я чувствовал себя в полной безопасности, будто время остановилось навечно. Я страстно желал Иону или чего-то еще — новой жизни, покоя.
— Доркис сказал тебе, что он сейчас обдумывает? — спросила Иона. Голос ее был так тих, будто звучал где-то внутри меня.
— Что?
— Ты знаешь. — И добавила: — Убийство.
— Это плохая идея. — Собственный голос показался мне овечьим блеянием, и я ощутил слабость во всем теле.
— Так он все-таки тебе сказал?
Я кивнул.
— Почему же это плохая идея?
— Просто плохая, и все. — Мне следовало бы сказать: «Потому что я трус». — Некоторые идеи бывают просто плохими. Невозможно объяснить почему, но это так.
— Смешно! — рассмеялась она, и веселье вдруг прорвалось сквозь ее серьезность, которая, однако, не исчезла окончательно, а лишь преобразилась, и ямочки на ее щеках стали чуть глубже.
— Может быть, — сказал я.
Она еще какое-то время задумчиво улыбалась, затем откинулась на траву, положив руки под голову, и сжала губы.
— Я знаю, почему ты считаешь эту идею плохой. — Ее голос снова звучал бесстрастно и серьезно. — Все дело в том, что ты не хочешь его смерти. Он интересует тебя.
— Это не имеет значения. Конечно, интересует. — В сущности, я солгал. В тот момент меня ничто не интересовало, кроме ее губ, изгиба ее бедра, потрясающей нежности ее голоса. Я слушал сверчков, и сердце у меня учащенно билось, словно я смотрел вниз с высокой башни. Волны еле слышно плескались о берег.
— Ты все готов отдать за интересную идею, даже такую чудовищную, как его. — Голос ее звучал наполовину насмешливо, наполовину серьезно. Если ничего другого не оставалось, Иона могла быть очень прямолинейной.
— За идею или приключение, — сказал я.
Она лежала неподвижно, глядя на звезды. Я почувствовал, что она озадачена и раздражена, и это меня обрадовало. Наконец на ее лице мелькнула улыбка.
— Ну ладно, умник, объясни, что ты имеешь в виду.
— Ничего особенного, — сказал я, все еще испытывая смутную тревогу и в то же время дрожа от удовольствия, которое было сильнее сексуального. — Это у меня такое присловие. Призрак моей юношеской метафизики. Что есть последняя реальность? Приключения и идеи. Приключение — это когда кто-то бьет тебя кулаком в лицо. Идея — это когда ты мыслишь: «бить кулаком».
— Ты и сам не веришь, что жизнь такова! — Она была возмущена, но при этом глумливо улыбалась и, вероятно, осознавала, что ее негодование возбуждает меня.
— Я действительно так считаю. И Доркис тоже. Именно это он имеет в виду, когда говорит, что мы должны воспарить над реальностью, как птицы.
Повернув голову, Иона посмотрела на меня:
— Он лишь отчасти верит в это. — Теперь и в ее глазах появилась серьезность, хотя взгляд оставался нежен. — Лучшее в нем — это то, что он создает приключения из идей. Такой, как убийство Ликурга, например.
Неплохо сказано, подумалось мне. Я, признаться, не ожидал от нее такого. Хотя мог бы догадаться, что этот ее полушутливый тон, ее колкости, смягченные ямочками на щеках, еще далеко не все, что было у нее в запасе, а только, так сказать, оболочка, скрывающая ее истинную суть. Я ощутил легкое возбуждение, новый проблеск желания и пожалел, что не захватил с собой вина.
— Значит, по-твоему, люди могут изменить реальность? — спросил я.
— Конечно, могут, — быстро ответила она и тут же поняла, что я забавляюсь на ее счет. Она отвернулась. Но спустя некоторое время сказала как бы с сожалением: — За всеми этими масками ты ужасно серьезен. Было бы интересно узнать, что ты в действительности думаешь.
— Ну так я тебе расскажу, — сказал я и улыбнулся, как разочарованный жизнью юноша, соображая, что бы такое придумать.
Иона покосилась на меня. Она, вероятно, тоже думала об этом. О том, чтобы начать все сначала. О покое, безбрежном, как ночь вокруг нас.
Я взглянул на звезды.
— Все разговоры между мужчиной и женщиной служат лишь прелюдией к сексу, — сказал я. — Тебе это известно?
— Какая чушь, — сказала она. Опять улыбка и ямочки на щеках.
— Верно, — согласился я, но продолжил: — Приключения начинаются не с идей, они начинаются с чувственных порывов. К примеру, Доркис и Тука сейчас думают не о том, что можно заняться любовью, а просто о том, что надо убрать со стола, скрыться от нас с тобою, создать возможность для новой реальности — нового приключения. Лишь когда оно случится, они осознают, что произошло, то есть они кристаллизуют событие в идею, что и будет знаком его завершения. Идея — это концептуализация реальности, которой больше не существует.
— Мальчишка, — сказала она. Но при этом улыбнулась.
После продолжительной паузы, которая, как я самонадеянно вообразил, потребовалась ей, чтобы обдумать мою теорию, Иона спросила:
— Ты думаешь, они занимаются любовью? — Это был один из тех вопросов в лоб, после которых невозможны ни ложь, ни шутка и все мои обычные уловки казались позорными.
— Тебя это беспокоит?
— Не знаю, — сказала она так искренно, так доверительно, что я растерялся, словно услышал шепот бога. И вновь почувствовал вожделение.
— Странно, я так тебя люблю, — сказал я. Хотя не собирался этого говорить. Я придвинулся к ней, опираясь на руку, и после некоторых раздумий положил ладонь ей на грудь. Ощущение потрясло меня, отбросило обратно в невинность детства. Мягкость ее плоти была удивительна, как внезапное наводнение в пустыне, подобна сочувствию, доброте и пониманию, которых я, казалось бы, давно не заслуживал. Как будто до этого мгновения все, что было во мне хорошего, все, чем я обладал в юности, лежало, загнивая, бесполезным грузом. И вот теперь напряжение, которое я бессознательно ощущал, разрядилось. Я был чист. Иона скользнула взглядом по моему лицу и все поняла.
— Не надо, — мягко сказала она.
Я поцеловал ее. Она обвила меня рукой и ответила на мой поцелуй. Это было божественно, ее дыхание оглушило меня, и все же в глубине души я не верил в это до конца, как по-настоящему не верил в богов, как не верил, что где-то среди этих холмов спартанцы убивают илотов. Вероятно, она была искусна в любви и умела угодить мужчине. Это подозрение делало ночь невыносимо ужасной.