Изменить стиль страницы

Чтобы лодка стояла ровно, он спихнул ее со склона, потом нарастил носовой фалинь, привязав к веревке лозу; вернулся к костру, обмотал себя концом лозы, как поясом, и лег. Лежал он в липкой грязи, но внизу, под ним, под грязью, было твердо; там была земля, и она не двигалась; упав на нее, ударившись об ее бесспорный, не таящий подвоха покой, ты мог даже переломать кости, но зато она была физически ощутима, она тебя не обволакивала, не душила, не засасывала все глубже и глубже; иногда ее бывало тяжело пропарывать плугом, и случалось, ты проклинал ее привередливость, когда на закате долгого дня она отсылала тебя назад, на твою койку, но зато она не похищала людей из привычного, знакомого им мира, не мотала тебя, бессильного пленника, по нескольку дней в пустоте, отняв надежду на возвращение. Я не знаю, где я, и, похоже, не знаю даже дорогу обратно, туда, куда хочу вернуться, думал он. Но по крайней мере лодка давно уже стоит спокойно, и теперь я, наверно, сумею ее развернуть.

Проснулся он на заре, еще только светало: небо — бледно-желтое, день будет хороший. Костер давно отгорел; по ту сторону холодной золы лежали три змеи — три застывшие параллельные линии, вроде тех, какими отчеркивают итог под столбиком цифр, — и контуры остальных змей, казалось, тоже начинали проступать в нарастающем свете; земля, которая только что была просто землей, распалась на отдельные неподвижные извивы и кольца; ветви, которые еще минуту назад были просто ветвями, превратились в окаменевшие волнистые фестоны — все это произошло в один миг, пока каторжник, поднявшись на ноги, думал о еде, о том, что перед отплытием надо бы поесть чего-нибудь горячего. Но потом решил, что не так уж это важно и не стоит зря терять столько времени, тем более что в лодке оставалось еще немало твердых, похожих на камни комков, которые вывалила туда женщина с баркаса; да и, кроме того, думал он, какой бы удачной и скорой ни оказалась его охота, он же все равно не запасет еды впрок, чтобы хватило, пока они доплывут куда надо. И потому, подтягивая к себе вплетенную в веревку лозу, он спустился к лодке, к воде, окутанной плотным, как ватин, туманом (он был густой, этот туман, но стлался, похоже, только понизу), в котором уже исчезла корма, хотя лодка почти касалась носом берега. Женщина проснулась, заворочалась.

— Отплываем? — спросила она.

— Угу. А ты что, надумала с утра пораньше еще одного родить? — Каторжник влез в лодку, оттолкнулся, и берег сразу же начал таять в дымке. — Дай-ка весло, — не поворачивая головы, не глядя на женщину, сказал он.

— Весло?

Он повернулся.

— Да, весло. Ты на нем лежишь.

Но весла под ней не было, и на миг — пока островок продолжал медленно таять, пока туман бережно, словно дорогую безделушку, словно что-то очень хрупкое или очень ценное, укутывал лодку в невесомую, неосязаемую вату — каторжник оцепенел, охваченый даже не тревогой, а тем внезапным неистовым гневом, который вспыхивает в человеке, когда тот еле успевает увернуться от падающего сейфа, и в следующую секунду ему на голову валится стоявшее на сейфе тяжелое пресс-папье; мучительнее всего было сознавать, что он не мог дать этому гневу выхода, потому что именно сейчас нельзя было терять ни минуты. Он действовал без размышлений. Схватил конец лозы, прыгнул в воду, с головой ушел на дно, тотчас, яростно барахтаясь, вынырнул и, продолжая барахтаться (за свою жизнь он так и не научился плавать), рванулся, бросился к исчезнувшему из вида кургану: рассекая телом воду, двигаясь вперед и постепенно поднимаясь все выше, он скоро шагал уже прямо по воде, как вчера олень, потом наконец вскарабкался по скользкому склону, повалился на берег и долго лежал там, задыхаясь, ловя ртом воздух и все так же крепко сжимая в руке конец лозы.

Первым делом он выбрал, как ему казалось, самое подходящее деревце (на секунду у него мелькнула мысль подпилить ствол зазубренной жестью, но он понял, что сходит с ума) и разложил вокруг него костер. Шесть следующих дней он занимался поиском еды, а деревце тем временем, прогорев насквозь, упало и продолжало гореть, пока не догорело до нужной длины: чтобы придать ему форму весла, каторжник непрерывно поддерживал огонь в маленьком костре, лукаво лизавшем полено с боков, следил за огнем и по ночам, пока женщина с ребенком (младенец уже брал грудь, уже чмокал, и каждый раз, когда женщина начинала расстегивать вылинявший китель, каторжник поворачивался к ней спиной, а то и вовсе уходил в лес) спали в лодке. Научившись выслеживать снижающихся ястребов, он часто находил кроликов и два раза нашел опоссумов; однажды набрал в воде дохлой рыбы, они ее съели, и у обоих высыпала на теле сыпь, а потом открылся страшный понос; в другой день съели змею — правда, женщина думала, что это черепаха, — и с ними ничего не было; а потом как-то вечером пошел дождь, и тогда он встал, наломал в кустах веток, с прежним знакомым ощущением собственной неуязвимости стряхнул с них змей (теперь он больше не говорил себе: Это просто еще одна змея, а спокойно отходил на шаг и уступал им дорогу — они тоже без звука уступали ему дорогу, если успевали вовремя свернуться в клубок) и сложил шалаш, но дождь в ту же минуту кончился и больше не возобновлялся, так что женщина вернулась в лодку.

А потом однажды ночью — медленно, нудно тлевшее полено уже почти превратилось в весло —…да, была ночь, он лежал в постели, на своей койке в бараке, и было холодно, он натягивал на себя одеяло, но его мул мешал ему, тыкался в него, тяжело наваливался, норовил улечься рядом с ним на узкой койке, и постель тоже была холодная, мокрая, он пытался из нее вылезти, только мул не давал ему, держал зубами за ремень штанов, дергал и валил его назад в холодную мокрую постель, а потом, наклонившись, плавно мазнул ему по лицу холодным гибким тугим языком, и, проснувшись, он увидел, что костер погас и даже под веслом, уже почти готовым, не рдело ни уголька, но тут что-то длинное, холодное и тугое снова плавно скользнуло по его телу; он лежал, погруженный дюйма на четыре в воду, а лодка, толчками натягивая привязанную к его поясу лозу, то выдергивала его из этой воды, то опять бросала обратно. Что-то непонятное, всплыв снизу, тыкалось ему в щиколотку (полено, весло — вот что это было), и, еще не найдя лодку, еще продолжая в панике, на ощупь искать ее, он уже слышал, как по деревянному днищу мечутся скользкие шорохи, и тут женщина всполошилась, подняла визг.

— Крысы! — закричала она. — Полная лодка крыс!

— Лежи тихо! — крикнул он. — Это просто змеи. Можешь ты хоть немного помолчать, пока я доберусь?

Наконец он отыскал лодку, влез в нее вместе с незаконченным веслом; под ногой снова дернулся толстый тугой жгут; змея не ужалила; ему, впрочем, было бы все равно; он не отрываясь глядел поверх кормы, туда, где глаза что-то различали: сквозь туман там слабо просвечивала вода — открытое пространство. Втыкая весло в ил, как багор, он направил лодку в ту сторону и на ходу отпихивал увитые змеями ветви; дно лодки вялым эхом отзывалось на тяжелые сочные шлепки, женщина визжала не переставая. Наконец лодка выплыла из-под деревьев, оторвалась от островка, и только тогда он явственно ощутил, как эти твари стегают его хвостами по ногам, услышал шуршание, с которым они уползали через борта. Вытянув полено из воды, он провел им по дощатому дну — как совком, как лопатой: вперед, вперед, наверх, и — за борт; в белесом отсвете воды было видно, как еще три из них, прежде чем исчезнуть, судорожно свились в спирали.

— Замолчи! — крикнул он. — Тихо! Жалко, я сам не змея, а то бы тоже отсюда сбежал.

Когда негреющее утреннее солнце — бледный вафельный кружок в ореоле тонких пушистых волокон — вновь глянуло сверху на лодку (плыли они или стояли на месте, он не понимал), каторжник уже опять слышал тот самый звук, который до этого слышал дважды и запомнил навсегда: настойчивый, неотвратимый гул разъяренной воды. Только на этот раз он не мог определить, откуда этот звук надвигается. Можно было подумать, шум несся со всех сторон и то нарастал, то затихал; за туманом словно прятался летучий призрак: вот он только что был далеко, за многие мили от лодки, но уже через секунду казалось, он незамедлительно сокрушит ее своим ревом; были мгновенья, когда каторжник, ясно сознавая (все в нем сжималось, каждая клеточка его усталого тела вопила от ужаса), что лодка сейчас с маху врежется в этот грохот, хватался как безумный за свое весло — цветом и фактурой оно походило на закоптелый кирпич, на нечто, выгрызенное бобрами из старого дымохода, а весило фунтов двадцать пять, — стремительно разворачивал лодку и тут же понимал, что шум снова успел погаснуть вдали. А потом вдруг над головой у него раздался страшный грохот, он услышал голоса, звон колокола, и шум пропал, а туман растаял, как тает на стекле изморозь, стоит приложить к форточке руку, — лодка качалась на искрящейся солнцем коричневой воде бок о бок с пароходом, отделенная от него какими-нибудь тридцатью ярдами. Палубы были забиты людьми — мужчины, женщины, дети, — одни сидели, другие стояли среди пирамид прихваченной впопыхах невзрачной мебели, и все они молча, грустно смотрели вниз, на лодку, пока каторжник и высунувшийся из рубки человек с мегафоном переговаривались между собой, тщетно пытаясь заглушить своими немощными выкриками тарахтенье двигателей.