Изменить стиль страницы

— Земля! — крикнул он. — Земля! Потерпи! Еще чуть-чуть!

Обхватив женщину под мышками, выволок ее из лодки и, пыхтя, ринулся за исчезнувшим оленем. Да, это на самом деле была земля — ровный, гладкий, крутой подъем; неправдоподобно твердое и странное возвышение, что-то вроде индейского кургана; штурмуя глинистый склон, он соскальзывал назад, а женщина вырывалась из его вымазанных грязью рук.

— Отпусти! — кричала она. — Отпусти!

Но он, удерживая ее под мышки, пыхтя и всхлипывая, карабкался наверх; и уже почти взобрался, почти доставил свою яростно сопротивлявшуюся ношу на плоскую вершину кургана, когда наступил на какой-то прут, который вдруг конвульсивно дернулся у него под ногой и мгновенно уплотнился. Это была змея, теряя равновесие подумал он и, собрав последние, теперь уже бесспорно последние силы, вытолкнул, выбросил женщину на холм, а сам, ногами вперед, лицом вниз, полетел обратно — все в тот же мир воды, где он обретался уже не упомнить сколько дней и ночей и откуда так ни разу не выбрался целиком, — как если бы его тело, несчастное, измочаленное, пыталось любой ценой — пусть даже утопив себя — выполнить его неослабное яростное желание отделиться от обузы, которую невольно и безоговорочно навязала ему судьба. Позже, когда он вспоминал об этом, ему казалось, что вместе с собой он унес под воду и первый, мяукающий крик ребенка.

IV

Когда она спросила, нет ли у него ножа, каторжник — вода ручьями стекала с его полосатого одеяния, с тюремной робы, из-за которой в него уже дважды за эти четыре дня стреляли при обеих его встречах с людьми, а последний раз стреляли даже из пулемета — испытал то же самое, что и тогда, в мчащейся лодке, когда женщина сказала, что хорошо бы плыть быстрее. Его снова охватило возмущение; обиженный, оскорбленный до глубины души, он бессильно злился, не находя слов, не в состоянии ничего на это ответить; и, вымотанный, задыхающийся, потерявший дар речи, простоял над женщиной еще целую минуту, пока до него дошло, что она кричит: «…банку! Консервную! Из лодки!» Чутье не подсказало ему, зачем ей эта жестянка; он даже не стал гадать, не задержался, чтобы спросить. Повернулся и побежал. Еще одна, на этот раз без удивления подумал он, когда в траве снова что-то конвульсивно сжалось в неуклюжем инстинктивном рывке, обозначавшем никак не тревогу, а лишь настороженность, и даже не отпрянул на бегу в сторону, хотя понял, что занесенная нога опустится всего в ярде от плоского черепа. Подброшенная волной лодка довольно высоко въехала носом на берег и так и застряла, сейчас в нее заползала с кормы змея; нагнувшись за служившей им черпаком жестянкой, он заметил, что к островку плывет что-то еще, но не понял что — какая-то голова над расходящейся клином рябью. Схватил жестянку; даже не наклонив, отвесно опустил ее в воду и сразу же вынул, полную до краев, — все это на ходу, уже поворачивая назад. И снова увидел оленя, правда, может быть, другого. В общем, оленя — краем глаза: светлый дымчатый призрак, на миг возникнув между кипарисами, тотчас исчез, а он, не остановившись, не поглядев ему вслед, бегом примчался назад к женщине, опустился на колени и держал банку у ее губ, пока она не объяснила, чего от него хочет.

В банке раньше хранились то ли бобы, то ли помидоры, короче, что-то герметически закупоренное, а потом, четыре раза тюкнув топориком, банку открыли, и железная крышка с рваными, острыми как бритва краями была отогнута. Женщина растолковала ему, что надо сделать; он вытащил из ботинка шнурок и перерезал его пополам острой жестью. Потом ей потребовалась теплая вода. «Если бы нагреть хоть немного воды», — без особой надежды, тихим, слабым голосом сказала она; где, где он возьмет ей спички?! — его охватило почти такое же возмущение, как недавно, когда она спросила, нет ли у него с собой ножа, и гнев его улегся, лишь когда она сама, покопавшись в кармане задубевшего кителя (два темных у-образных пятнышка на рукаве и круглое темное пятно на плече остались от споротых нашивок и эмблемы рода войск, но каторжнику эти кляксы ни о чем не говорили), достала коробок, сооруженный из двух вставленных одна в другую латунных гильз. Тогда он оттащил ее подальше от воды, а сам пошел искать сухой хворост для костра, то и дело говоря себе: Это просто еще одна змея, хотя — отвлекаясь, добавил он — вполне мог бы сказать: еще одна из десяти тысяч; и теперь он уже понял, что там, среди кипарисов, был другой олень, потому что по дороге увидел сразу трех оленей одновременно: самцов или самок, он не понял, ведь в мае олени все без рогов, к тому же он об оленях ничего не знал и раньше видел их только на рождественских открытках; еще ему попался кролик — утонул, наверно; короче, был мертвый и уже наполовину распотрошенный, — а на кролике стоял ястреб: хохолок торчком, клюв твердый, злой, с аристократической горбинкой, взгляд желтых глаз надменный, хищный; он пинками согнал его, пинал до тех пор, пока тот, шатаясь и хлопая широкими крыльями, не поднялся в воздух.

Когда он вернулся — и с хворостом, и с мертвым кроликом, — младенец, завернутый в китель, лежал в развилке между нижними ветками кипариса, а женщины что-то не было видно, правда, вскоре — каторжник тем временем уже опустился на колени в грязь и заботливо раздувал чахлый огонь — она появилась откуда-то с берега и, медленно, неуверенно переставляя ноги, подошла к ребенку. Потом вода наконец нагрелась, и в руках у женщины оказался неизвестно где раздобытый квадратный лоскут чего-то среднего между мешковиной и шелком (каторжник так и не узнал, где она взяла эту тряпку, да небось и сама женщина, пока не приперло, не знала, откуда она ее возьмет, впрочем, этого не знала бы и ни одна другая женщина, ведь такими вопросами женщины не задаются); присев на корточки у костра, сквозь пар, шедший от мокрой робы, он с любопытством дикаря наблюдал, как она обмывает ребенка, и это было так интересно, так удивительно и невероятно, что, не выдержав, он подошел ближе, встал над ними и, глядя сверху на крошечное, ни на что не похожее, оранжево-красное существо, думал: И только-то. Значит, это и есть то, из-за чего я был так грубо разлучен со всем, что знал и понимал; вот, значит, то, ради чего меня сперва зашвырнуло в мир, которого я страшился от рождения, а потом в конце концов выбросило в краю, который я раньше и в глаза не видел, туда, где мне даже не узнать, где я.

Потом он еще раз спустился к воде и снова наполнил жестянку. Солнце меж тем тускнело (закатом это было не назвать, густые облака закрывали небо), и день, такой долгий, что каторжник уже не помнил его начала, шел к концу; когда же он вернулся назад, туда, где, угрюмо переплетаясь ветвями, кипарисы обступали костер, то понял, что за время его короткого отсутствия вечер успел полностью вступить в свои права, как если бы темнота, что, спасаясь от потопа, вначале тоже приютилась на этом крохотном, в четверть акра, холме, на этом земляном ковчеге, на этом заросшем кипарисами, кишащем живностью, окруженном водой, затерянном в пустоте кургане — где, в какой стороне, как далеко и как далеко от него лежит этот островок, он не знал, с тем же успехом его можно было спросить, какое сегодня число, — сейчас, с заходом солнца, вновь выбралась из своего убежища, чтобы расползтись по воде. Пока он по частям варил кролика, огонь становился все краснее, все ярче алел в темноте, откуда, то вспыхивая, то угасая, то вновь вспыхивая, робко и настороженно поглядывали глаза мелкого зверья, а один раз, высоко над землей, зажглись кроткие большие, чуть не с блюдца, глаза оленя; и вот, после четырех дней голода — бульон, крепкий, горячий: первую жестянку целиком выпила женщина, а он смотрел на нее и, казалось, слышал, как слюна шкворчит у него во рту. Потом он тоже выпил полную жестянку; они доели остальное мясо — обугленные, черные кусочки, жарившиеся на ивовых прутьях; и была уже настоящая ночь.

— Ты с ним лучше иди спать в лодку, — сказал каторжник. — Завтра нам рано отплывать.