Изменить стиль страницы

Он, как сумел, попробовал описать и весь тот день — лодка мчалась среди бородатых деревьев, а волна время от времени высылала своих гонцов на разведку, и они с любопытством, тихонько щекотали дно лодки короткими осторожными щупальцами, а потом с еле слышным, похожим на смешок шипением бежали дальше, и вновь вокруг не было ничего, лишь вода, деревья да тоска, а лодка все плыла и плыла, пока ему не стало казаться, что он уже даже не пытается отдалиться от того, что позади, и приблизиться к тому, что впереди, и что оба они, и он, и волна, одновременно и недвижно зависли во времени, в беспримесной призрачной пустоте, которую он ворошит веслом совсем не потому, что надеется куда-то доплыть, а просто чтобы сохранить неизменным то ничтожно малое, ограниченное длиной лодки расстояние, которое отделяет его от сонно застывшей, неотвратимо притягивающей его взгляд кучи женской плоти; и наступившую затем ночь, когда лодка понеслась с еще большей скоростью, потому что, если не видишь и не знаешь, где ты, любая скорость кажется огромной; и как впереди не было ничего, а сзади подгоняла нарисованная памятью жуткая картина: гигантская кренящаяся стена воды, пенный гребень с частоколом похожих на клыки зазубрин; как потом снова рассвело (очередное звено в бесконечной цепи иллюзорных перемен — день, ночь, снова день, — вызывающих то ощущение усеченности, сбоя и неправдоподобности, какое возникает в театре, когда на сцене увеличивают или, наоборот, уменьшают свет); как очертанья лодки проступили из темноты и как, увидев, что женщина не лежит больше под мокрым скукожившимся кителем, а, вцепившись обеими руками в борта, сидит-с закрытыми глазами совершенно прямо и кусает губы, он неистово замолотил по воде обломком доски и, дико глядя на женщину из-под опухших от бессонницы век, закричал, прокаркал:

— Терпи! Бога ради, держись, терпи!

— Я стараюсь, — отозвалась она. — Только скорее! Скорее!

Он ушам своим не поверил, рассказывал он: скорее, торопись — да уж куда скорее?! — падающему с обрыва велели ухватиться за что-нибудь и спастись; сами эти слова, вырвавшиеся в мучительном забытьи, звучали бредово, нелепо, смехотворно и безумно, поражали своей неправдоподобностью больше, чем любая сказка, разыгрываемая в огнях рампы.

К тому времени он был уже в бассейне реки…

— В бассейне? — переспросил толстый каторжник. — Но это же где купаются.

— Вот именно, — хрипло ответил высокий, глядя вниз, себе на руки. — Я и выкупался. — Огромным усилием уняв на миг дрожь в руках, он отделил от пачки два листка папиросной бумаги и даже сумел удержать руки в неподвижности еще пару секунд, пока оба листка, кружась и порхая, нерешительно опускались на пол к его ногам.

…в бассейне, в широком тихом желтом море, где, как ни странно, сразу чувствовалась во всем упорядоченность, отчего у него, даже в ту минуту, возникло ощущение, что, если и не полное затопление, то, во всяком случае, большая вода для этого места не в новинку; он даже вспомнил сейчас, как оно называлось — две-три недели спустя кто-то сказал ему это название — Атчафа-лайа…

— Луизиана? — удивился толстый. — Это что же, тебя аж в другой штат забросило? Ну и дела. — Он недоверчиво посмотрел на высокого. — Да нет, ерунда. Ты просто был по ту сторону от Виксберга.

— Ни про какой Виксберг я там ни от кого не слышал, — возразил высокий. — А вот что по ту сторону Батон-Руж, это мне говорили.

И он стал рассказывать про маленький белый аккуратный, точно нарисованный, примостившийся среди громадных, очень зеленых деревьев городок, который возник в его рассказе, пожалуй, так же неожиданно, как это случилось в действительности, когда, явившись внезапно, будто мираж, воздушный и невероятно уютный, городок этот предстал перед ним россыпью лодок, пришвартованных к дверям товарных вагонов, что застыли в воде длинной цепью. Он попробовал описать и другое: как, стоя по пояс в воде, он на мгновенье оглянулся и посмотрел на женщину — она полулежала, глаза ее были по-прежнему закрыты, костяшки вцепившихся в борта пальцев побелели, из прокушенной губы стекала на подбородок тонкая струйка крови, — как он стоял и смотрел на нее с гневным отчаянием.

— А сколько мне надо будет пройти? — спросила она.

— Говорю тебе, не знаю! — закричал он. — Но вон же она, земля, вон! И земля, и дома.

— Так-то хоть в лодке, а то шаг сделаю, и, глядишь, прямо в воду рожу, — сказала она. — Ты уж давай, подплыви туда поближе.

— Ладно! — со злым недоумением, безнадежно выкрикнул он. — Жди. Я пойду, сдамся им, тогда они должны будут… — Он не закончил, не стал дожидаться, пока закончит; и еще он рассказал, как, подымая брызги, спотыкаясь, то шагал, то пытался бежать, всхлипывал, задыхался; но он уже увидел: над желтым разливом высилась погрузочная платформа и по ней сновали фигурки, одетые в «хаки», — всё, как раньше, всё то же самое, один в один; и промежуточные дни, прошедшие с того безобидного утра, словно сложились в гармошку, сказал он, сплющились и исчезли, будто их никогда не было; два разделенные этими днями мгновения вдруг оказались рядом: то, далекое, перешло в это, которое было сейчас (перешло? или, может, слилось с ним?), и, перенесясь через не существовавший больше промежуток, он попросту повторил прежний путь, только в обратном направлении, — спотыкаясь, падая, он шагал с поднятыми руками сквозь брызги и что-то хрипло каркал. «Вон один из них!» — донеслось до него, потом раздалась команда, лязгнули затворы и кто-то встревоженно выкрикнул: «Вон он идет! Вон там!»

— Да! — рванувшись, побежав, закричал он. — Вот он я. Здесь! Здесь! — повторял он, выбегая навстречу первым недружным выстрелам. — Я хочу сдаться! Я сдаюсь! — размахивая руками, вопил он, остановившись среди пуль, и глядя — без ужаса, но изумленно, с беспредельным мучительным гневом, — как скопление присевших фигурок в «хаки» разделилось пополам и в просвете возник пулемет; тупое толстое дуло косо поползло вниз, дернулось и выжидательно замерло, наставленное на него, а он все вопил хриплым, каркающим голосом: — Я хочу сдаться! — крутился на месте, падал, подымая брызги, барахтался и продолжал вопить, даже когда с головой ушел под воду, и когда прямо над ним — чок-чок-чок, слышал он, — зашлепали пули, и когда, елозя по дну, он пытался встать на ноги, а из воды торчали только два полушария, в которых безошибочно угадывался его зад, — даже тогда гневный, яростный вопль рвался из его рта, пузырями проплывал у него перед лицом; ведь он же просто хотел сдаться. А потом он оказался в относительно укрытом месте, вне досягаемости огня, правда не надолго. Иначе говоря (он не рассказал, ни как это случилось, ни где), у него появилась возможность на минутку остановиться и перевести дух, прежде чем он побежал снова, — обратная дорога к лодке была пока достаточно безопасной, хотя за спиной у него по-прежнему слышались крики, а иногда гремели и выстрелы, — и, задыхаясь, всхлипывая — из ладони ему вырвало длинный клок мяса, но когда и как, он не знал, — впустую растрачивая драгоценное дыхание, не адресуя эти слова уже никому — так предсмертный крик кролика не взывает к слуху смертных, а скорее выносит обвинение всему, что живет и дышит, и, себе самому, своим глупым безумствам и мучениям, ибо единственное, что, пожалуй, бессмертно, это неистощимая способность всего живого совершать глупости и страдать, — бормотал: «Мне же ничего не надо, я просто хочу сдаться».

Он вернулся к лодке, залез в нее и вновь взялся за служивший веслом обломок доски. Дойдя в своем рассказе до этого места, он, несмотря на весь неистовый драматизм кульминации, совершенно успокоился — пальцы у него больше не дрожали, он даже сумел согнуть следующий листок папиросной бумаги и наполнил узкую канавку табаком, не просыпав ни крошки, — и говорил легко, как будто прямо из-под шквала пулеметного огня перенесся в заводь, где ничто не сулило новых потрясений; поэтому все, что он рассказывал дальше, доходило до слушателей словно сквозь затуманенное, хотя и прозрачное стекло, как нечто воспринимавшееся не слухом, а зрением — череда силуэтов, не слишком четких, но все же хорошо различимых, плавно, без суеты плывущих друг за другом в логическом порядке, не издавая ни звука. Они были в лодке, в центре широкой и тихой, безбрежной котловины, их крохотный жалкий челнок летел, подчиняясь неотвратимой власти течения, снова направленного неизвестно куда; мелькавшие в обрамлении дубовых рощ, недостижимые, призрачные, как мираж, маленькие городки, казалось, не имели под собой никакой опоры и висели в воздухе на фоне неменяющегося горизонта. Он этим городкам не верил, они стали ему безразличны, он был обречен; они теперь утратили для него реальность: тающий дым, бредовые видения — не более; непрестанно погоняя лодку, потеряв и цель, и даже надежду, он плыл дальше и время от времени поглядывал на женщину: напряженно застывшая, один сплошной комок, она сидела, подтянув колени к животу и обхватив их руками, с закушенной нижней губы стекала кровавая слюна. Он плыл в пустоту, убегая от пустоты, и грести продолжал лишь потому, что греб уже слишком долго и теперь боялся остановиться, боялся, что его мышцы в тот же миг закричат от смертельной боли. И то, что затем случилось, не вызвало у него удивления. Доносившийся сзади шум был ему хорошо знаком (по правде говоря, он слышал его прежде всего раз, но такое запоминается навсегда), к тому же он давно ждал его; продолжая грести, он оглянулся и увидел: закручиваясь в трубку, увенчанная гребнем, волна легко, как солому, несла свой неизменный груз — деревья, обломки, мертвых зверей; он целую минуту глядел на это зрелище, отгороженный от него чудовищной усталостью — той запредельной усталостью, что подмяла под себя его гнев, положила конец страданиям, лишила даже способности ощущать новые обиды, — и злобно, с холодным любопытством размышлял, велика ли степень напряжения, которую еще смогут вынести его потерявшие чувствительность нервы, и какие очередные испытания придумала для них стихия; глядел и размышлял, пока волна, собирая воедино всю свою громовую мощь, не заревела прямо над ним. Только тогда он отвернулся. Ритм его движений остался прежним, он греб и не быстрее, и не медленнее; выложившийся без остатка, он все так же размеренно, словно в трансе, опускал и подымал весло, когда заметил плывущего оленя. Он даже не понял, что это олень, и не изменил курса, чтобы поплыть следом, просто наблюдал за скользящей впереди головой, а волна тем временем, закипев, изогнулась, и лодка знакомо взмыла всем корпусом вверх, попала в мешанину скачущих деревьев, домов, мостов и заборов, но он все так же греб, и продолжал грести, даже когда весло зачерпывало лишь воздух, даже когда и лодка, и олень вместе, на расстоянии вытянутой руки друг от друга, рванулись вперед; правда, теперь он наблюдал за оленем внимательнее, следил, как тот начал вдруг подниматься из воды, а потом, выбравшись из нее совсем, побежал по ее поверхности и, поднимаясь все выше, оторвался, взлетел, воспарил над ней в затухающих всплесках, в гаснущем хрусте ветвей — мокрый куцый хвостик мелькнул в воздухе, и олень, весь целиком, растаял где-то в вышине как дым. Тут лодку ударило, перевернуло, он тоже на миг взлетел, но тотчас оказался по колено в воде и, стремясь из нее выпрыгнуть, падая и вновь неуклюже вставая, во все глаза, неотрывно глядел вслед пропавшему из вида животному.