— Да, дело есть, — сказал он задумчиво. — Относительно провинции, Николай Васильевич, пока ничего не могу вам сказать, а вот если бы вы согласились здесь нам помочь разобраться в одной истории, были бы вам чрезвычайно обязаны. Вы можете задержаться в Петербурге?
— Да, конечно!
— История такова. Одна арестованная студентка сообщила нам из тюрьмы, будто ей предложили стать агентом Третьего отделения, она для виду согласилась, и ее повезли сначала к какой-то акушерке на Невский, затем на угол Невского и Надеждинской, в дом Яковлева, в меблированные комнаты мадам Кутузовой, откуда сия мадам повезла ее уже к чиновнику Третьего отделения. На эту мадам падают подозрения в том, что она шпионка. Не могли бы вы поселиться по одному из этих адресов, выяснить, что к чему, а дальше… ну, там будет видно, что дальше?
— Хорошо, попробую.
— Вам это удобно сделать, человек вы легальный и непримелькавшийся. Адрес акушерки я выясню позже, а пока начните с мадам Кутузовой.
— Хорошо.
— Замучили нас шпионы, Николай Васильевич, — объяснил Михайлов. — Вы, верно, знаете, что произошло две недели назад, какой нам учинили погром. Взяли почти весь петербургский кружок. Я т-тоже чуть было не попался, — сказал он с улыбкой, — вернее, попался, вели меня двое в участок, да удалось вырваться. Они меня за пальто крепко держали, пришлось оставить им пальто: выскочил из пальто и д-давай бог ноги. — Он усмехнулся, потом опять стал серьезен. — Типографию, к счастью, им обнаружить не удалось. Они особенно на типографию целились. Но если так и впредь будет продолжаться… — Он уже поднимался и руку протягивал для пожатия, и Клеточников поднимался и готовился пожать ему руку, когда вдруг Михайлов с прежним ироническим и напряженным выражением спросил: — Так к-как же, Николай Васильевич, ваши «основания»? Для чего при атеизме жить — теперь знаете?
— А как, Петр Иванович, религиозное сознание? — в том же полушутливом тоне ответил вопросом на вопрос Клеточников. — Соединяется с ним социализм?
Михайлов засмеялся:
— П-придется нам с вами об этом как-нибудь специально п-потолковать. Вот, даст бог, в-выберу свободный вечерок… — Он внимательно, вдруг задумываясь, очень серьезно и пристально посмотрел на Клеточникова; вероятно, решил Клеточников, этот вопрос и теперь его беспокоил, как прежде.
— Что ж, я с удовольствием, — ответил Клеточников.
Михайлов крепко тряхнул ему руку и вышел.
С Михайловым, или Петром Ивановичем, как называл его Клеточников (настоящее его имя Клеточников узнал несколько позже), ему и в самом деле было бы в удовольствие потолковать. Мало сказать, в удовольствие, — необходимо было потолковать, и не только потолковать, необходимо было ближе сойтись. Этот молодой радикал, уже как будто не один год живший по фальшивому виду, покорил его с первой же встречи, вполне случайной, у Николая Шмемана. Это было ровно год назад. Клеточников, в то время вольнослушатель Медико-хирургической академии, зашел к Шмеману, своему товарищу по курсу, на минуту, чтобы справиться, будет ли тот в академической читальне, где намечено было очередное разбирательство очередного вопроса, возникшего между студентами-медиками; с некоторых пор Клеточников неожиданно для себя сделался записным оппонентом Шмемана в студенческих спорах — Шмеман разделял крайние радикальные убеждения и с бесстрашием их обнаруживал, Клеточников, особенно не обнаруживая своих убеждений, пытался в спорах сбить его скепсисом, — это ему удавалось, к их спору прислушивались. К Шмеману, тоже на минуту, зашел и Михайлов. Втроем они отправились в читальню, и дорогой между Шмеманом и Клеточниковым начался разговор, в который и Михайлов вступил, и вступил с оригинальной стороны, совершенно неожиданной для Шмемана, озадачившей и огорчившей его и, напротив, взволновавшей и порадовавшей Клеточникова.
Шмеман, сторонник решительных действий — бунта крестьян, стачек рабочих (он, сколько догадывался Клеточников, в то время агитировал между рабочими за Нарвской заставой), полагал, что наступает время для таких действий и нужно готовиться к ним, поднимать интеллигенцию, рабочих.
Семьдесят седьмой год, как никакой другой, был богат политическими процессами. Прошли перед судом 50 московских пропагандистов, прошли «декабристы» семьдесят шестого года — участники демонстрации на Казанской площади в Петербурге, организованной обществом «Земля и воля», в то время только что составившимся, прошли радикалы из «Южнороссийского союза рабочих». Начинался процесс 193 агитаторов, ходивших в народ в семьдесят третьем и семьдесят четвертом годах. Многие из представленных суду провели по три и по четыре года в одиночках предварительного заключения. Почти 70 их товарищей по заключению не дождались суда — умерли или сошли с ума…
Большого роста, массивный и в то же время по странному капризу природы необыкновенно подвижный и нервный, впечатлительный, Шмеман как-то особенно был потрясен случаем с арестантом Боголюбовым, которого приказал высечь петербургский градоначальник Трепов. В этом факте Шмеман видел нечто гораздо большее, чем проявление бессмысленной жестокости правительственного агента-самодура, — видел вызов, который бросало само правительство общественным настроениям, знак, под которым в дальнейшем неминуемо должны были развиваться отношения между обществом и правительством. Должны были, если этот процесс не остановить. Как его можно было остановить? Кто мог его остановить? «Мы, интеллигенция», — отвечал Шмеман. «Надо наконец обратить наше внимание на правительство, — рассуждал он со студентами, с которыми можно было об этом рассуждать, которые сами выходили на такие вопросы (и между ними был Клеточников). — Наша ближайшая цель должна быть в том, чтобы тем или другим способом разрушить существующий порядок, а для этого прежде всего отнять у правительства власть и передать ее народу, только тогда спадут цепи, до сих пор сковывавшие работу интеллигенции в народе и тормозившие развитие исконных начал народа».
Примерно так сказал Шмеман и тогда, когда вместе с Клеточниковым и Михайловым направлялся в читальню; и вот на это-то и последовало странное, изумившее Шмемана возражение Михайлова.
Когда Шмеман сказал про цепи, которые спадут, если рухнет существующий порядок, Михайлов с сомнением, тихо и задумчиво произнес: «Спадут ли?» Это было неожиданностью и для Клеточникова, полагавшего, что Петр Иванович, как нелегал, еще более радикален, чем Шмеман, так сказать, безоглядно радикален. Вместе со Шмеманом они тогда накинулись на Михайлова, пытаясь выжать из него, что же он имел в виду, но Михайлов отвечал неохотно. Узнали только, что тут были какие-то соображения религиозно-нравственного порядка (Михайлов, как оказалось, уже несколько месяцев жил среди поволжских раскольников, изучая их быт и вероучения, и в Петербург приехал только на несколько дней), но, в чем их существо, оставалось неясным.
Существо их открылось Клеточникову в последующие дни, когда между ним и Михайловым случилось еще несколько встреч, которых они оба искали, неожиданно обнаружив, что нуждаются друг в друге.
Михайлов, конечно, был не менее радикален, чем Шмеман, он, как и Шмеман, нацеливался на разрушение существовавшего в России порядка, на подготовку всенародного восстания, которое и доставило бы народу самоуправление, политическую свободу и землю. И его увлечение расколом вызвано было прежде всего тем, что мир раскола, это своеобразное государство в государстве, насчитывавшее, как полагал он, несколько миллионов человек, политически и нравственно более развитых, чем православные крестьяне, представлял для революционной агитации благодатную почву. И вместе с тем Михайлов вовсе не был безоглядно радикален. Этим и объяснялось его странное возражение Шмеману. Дело в том, что перед Михайловым — подобно тому, как некогда перед Клеточниковым, — однажды возник во всей своей пугающей простоте и очевидности тот самый общий вопрос, от решения которого зависит целая жизнь. Его Михайлов и поставил перед Клеточниковым. «Может ли, — спросил он (они шли темным и мрачным Загородным проспектом, возвращаясь со студенческой сходки, бывшей на квартире у кого-то из сокурсников Клеточникова в Измайловском полку), — народ п-победоносным восстанием достигнуть осуществления своих заветных желаний, гарантируют ли новые условия жизни г-гармонию личных и общественных интересов — иными словами, будет ли обновленный общественный организм живуч в условиях, когда б-бога не будет… а ведь его не будет… он и теперь почти умер в массе народа, а что сказать о последствиях такого движения, которое мы собираемся вызвать?.. А не будет бога, и сотрутся границы между добром и злом… Ведь сотрутся, не правда ли? — прибавил он особенным тоном, с сильным насмешливым оттенком, чтобы показать, что он-то, может, и не очень верит в то, что так будет, но это тем не менее достаточно серьезно. — Сотрутся границы, и как же тогда… какая же м-может быть гармония интересов?»