В Петербурге почти месяц ушел у него на то, чтобы связаться с землевольцами, — то ли Петр Иванович на некоторое время выезжал из Петербурга, то ли землевольцы, и прежде отличавшиеся конспиративностью, после недавнего погрома стали еще более осмотрительными. Наконец Петр Иванович объявился.
Неожиданное предложение Петра Ивановича несколько меняло планы Клеточникова, но, вероятно, не могло надолго задержать его в Петербурге. Поэтому он согласился принять его.
И в самом деле, выполнить поручение Петра Ивановича оказалось незатруднительно, времени на это не много понадобилось. Уже недели через три после того, как Клеточников поселился в меблированных комнатах вдовы полковника Анны Петровны Кутузовой, он знал, что она агент Третьего отделения. Она сама ему об этом сказала, что, впрочем, и без того сделалось для него к этому времени вполне ясным.
Легкость, с какой это сделалось, немало его позабавила, хотя в то же время и заставила кое над чем задуматься. Он вовсе не предполагал, например, что люди, посвятившие себя такой своеобразной профессии, представительницей которой оказалась почтенная Анна Петровна, могут быть так доступны наблюдению, как обычные люди; казалось, на них должна лежать печать исключительности их дела, существо которого составляла тайна, и притом тайна не вполне пристойного свойства, что и должно было отгораживать их от всего остального рода человеческого глухой стеной, — ничего подобного. Они, как понял Клеточников, наблюдая Анну Петровну и приходивших иногда к ней других агентов, относились к своему делу, как к обычному, вполне рутинному занятию, у них были свои, связанные с исполнением этого дела, профессиональные радости и огорчения и жажда поделиться этими радостями и огорчениями с другими людьми, может быть и со всеми людьми, жажда обычного человеческого общения. Вот на этом и попалась Анна Петровна. Не предполагал Клеточников и того, что сам он окажется способен вести игру, какую повел с Анной Петровной с первого дня их знакомства, повел, можно сказать, помимо воли, как-то так само собой получилось, что он взял тон, который оказался и удобен и удачен; не пришлось прибегать к искусственной позе, экзальтированной лжи, он мог оставаться вполне самим собой, нужно было только быть терпеливым и бесстрастным собеседником-слушателем, не говорить, чего не следовало, да быть внимательным к мелочам, которые при обычном общении мы стараемся не замечать.
Появился он у Анны Петровны по ее объявлению, вывешенному на парадных дверях, и нанял комнату за тридцать рублей в месяц на неопределенный срок, представившись отставным чиновником, ищущим места. С утра уходил искать место, пользуясь, между прочим, и советами Анны Петровны, называвшей ему кое-какие учреждения, где, по ее мнению, могли быть потребны чиновники, возвращался рано и сидел безвылазно в своей комнате, один во всей огромной квартире, время от времени звонил прислуге, требуя самовар. По воскресеньям и вовсе не выбирался из дому, да что было выбираться — на улице сырость, грязь, толпы праздного люда. Место не выходило (в самом деле не выходило, он обращался в управление железных дорог, в Синод, в министерство юстиции), чиновники нигде не требовались; он делился своими неудачами с Анной Петровной, которая всегда встречала его в передней, выглядывая из своих комнат на звонок. Анна Петровна огорчалась, он ее утешал, посмеивался («Вы больше моего переживаете, Анна Петровна, можно подумать, что вы ищете место, а не я»), обстоятельно объяснял, что он намерен предпринять назавтра, и затем, откланявшись, уходил в свою комнату.
Однажды она пригласила его зайти к ней («Что же мы в передней стоим? Прошу вас, сударь, войдите и объясните толком, что еще за мотивы», — показала она рукой на свою комнату, сердясь по поводу каких-то сложных мотивов, на основании которых Клеточникову отказали в месте судебного следователя в министерстве юстиции, хотя за день до этого дело как будто обещало устроиться); он вошел, объяснил, а когда поднялся уходить, увидел на стене несколько портретов и между ними один очень недурной, поясной портрет весьма красивой молодой рыжеволосой дамы, в которой он тотчас признал молодую Анну Петровну, но сделал вид, что не признал. «Какая красавица! И портрет хороший. Кто это писал?» Его восхищение вышло вполне натурально, и Анна Петровна это оценила. Они разговорились. Услышав от нее, что на портрете изображена именно она, Анна Петровна, Клеточников смутился и стал извиняться, объясняя свою оплошность (то, что не признал ее в портрете) тем, что привык смотреть на любой хороший портрет прежде всего как на произведение искусства, ценя в нем не сходство с оригиналом, а нечто иное. Что же касается сходства портрета с нею, Анной Петровной, то сходства, конечно, нельзя не признать, несмотря на всю разницу лет. И опять смутился, ибо выходило, что он как бы указывал на годы Анны Петровны, а вместе с тем и как бы льстил ей, признавая сходство теперь, после слов о красоте изображенной модели. Однако и это вышло вполне натурально и не могло не быть приятно Анне Петровне. (Ей было сильно за пятьдесят, и она вовсе не старалась это скрыть, хотя и могла бы, пожалуй, и не без успеха, делать это, ибо и в самом деле, тут Клеточников не особенно преувеличивал, была еще похожа на свой портрет, еще заметны были в ее облике следы былой красоты — у нее было чистое белое лицо, почти без морщин, густые волосы огромной копной, странно темные и очень живые глаза, и это при общей ее живости и подвижности, импульсивности, какой-то прыткости, очень молодой и лихорадочной, как будто зуд какой ее точил и подстегивал; но, как вскоре понял Клеточников, у нее были иные устремления, иные страсти.) Она оставила его пить чай, но тут к ней пришли, и она подхватилась и унеслась куда-то, сказав, что как вернется, позовет его.
В тот день она вернулась поздно, он уже спал, но на другой день она-таки пригласила его к себе, и, он просидел у нее весь вечер, слушая ее рассказы, сначала об этом ее портрете и истории его написания (ничего особенного, писал крепостной художник, впоследствии ставший довольно известным, а в те годы бывший собственностью родных ее мужа; несколько других портретов, висевших у Анны Петровны, были работы того же художника), затем и другие рассказы; она расспрашивала его о Пензе и Симферополе, об искусстве и снова рассказывала — о своих молодых годах, о Петербурге тех лет, о загранице: они с мужем подолгу жили за границей. После этого вечера они чуть ли не каждый вечер проводили вместе, она раскладывала пасьянс и рассказывала, он терпеливо слушал, рассматривал ее портреты, изящные безделушки из фарфора и фаянса, которыми были забиты две ее жилые комнаты и которые она собирала с тех пор, как умер ее муж (она довольно рано овдовела), собирала со страстью, которой сама же и удивлялась. Видимо, ей не хватало общения, несмотря на то что у нее на руках было, помимо ее заведения, еще какое-то весьма хлопотливое дело (о том, что это за дело, Клеточникову и было любопытно узнать; он догадывался, что это за дело, и вскоре это узнал); по этому делу к ней часто приходили какие-то люди, и она уезжала с ними, порой на целый день, иногда и вовсе выезжала из Петербурга на несколько дней и всегда возвращалась измотанная и все-таки, отлежавшись часок, посылала за Николаем Васильевичем, усаживала его за стол подле себя и начинала рассказывать, раскладывая пасьянс. Детей у нее не было, родных тоже как будто не было, все ее личные привязанности были в прошлом, о нем она и рассказывала чаще всего.
Очень скоро, однако, она стала испытывать некоторое затруднение при этих разговорах с Николаем Васильевичем. Более всего она любила рассказывать о годах своего замужества, о путешествиях с мужем, описывала с живейшими подробностями места, где они бывали, местные нравы (эти рассказы были сами по себе небезынтересны, поскольку ока была наблюдательна и умела выразить свои впечатления ярко и с оттенком симпатичной иронии), но неизбежно при этом натыкалась на темы, которых ей нельзя было касаться. Это случалось, когда по ходу рассказа требовалось, например, что-то сказать о том, почему они с мужем должны были оставить местечко, которое она только что любовно описывала, или о каком-то происшествии, которое приключилось с ними в дороге (такими происшествиями была полна их жизнь, они и составляли тайну), и она уже начинала об этом говорить, но вовремя спохватывалась, говорила насмешливо: «А об этом, сударь, вам вовсе знать ни к чему» — и начинала описывать очередное местечко. Вначале это ее не смущало, но по мере того, как отношения между ними делались более доверительными (он не проявлял к ее тайнам ни малейшего интереса, и это, конечно, в известном смысле говорило в его пользу, но вместе с тем и не могло не разочаровывать Анну Петровну, нуждавшуюся в более сочувственном отношении к себе, тем не менее то, что он держался безыскусно — так, во всяком случае, казалось ей, — не навязываясь и не скрывая того, что ему все равно, сидеть ли у нее или у себя в пустой комнате, а ему и в самом деле было это все равно, и, однако же, он вовсе не томился в ее обществе, по крайней мере в этот первый период их знакомства, — это подкупало ее), — по мере того, как отношения делались более доверительными, ее тайны начинали ее тяготить. Логика общения требовала полной открытости, открыться же она не решалась, хотя и не видела причин, почему нельзя было открыться ему. (Он казался ей человеком вообще вялым и апатичным, едва ли способным к чему-либо относиться с интересом, не только к ее тайнам, это он доказал — в ее, разумеется, глазах, — проявив полнейшее безразличие к социальным вопросам, она иногда наводила его на эти вопросы, пытаясь понять, чем он дышит: он соглашался с ней, когда она при нем начинала бранить верховную власть, но соглашался и тогда, когда она бранила социалистов, воевавших с этой властью, и, напротив, мог с симпатией, впрочем вялой, отозваться как о власти, так и о социалистах, конечно если она заставляла отозваться; но при этом он был образован и воспитан, весьма приличный и нравственный господин, с которым приятно было коротать унылые осенние вечера). Наконец она решилась. Но к тому времени он уже знал, что за тайны были у нее и какого рода хлопотливое дело было у нее на руках.