Пятилинейная лампа осветила налепленные в переднем углу бумажные «николаевские» деньги и картины. Присмотревшись, Зурнин расхохотался:

— Ты что же это, Автом Поликарпыч, в кучу-то всех смешал?

От смеха карие глаза Зурнина увлажнились и заблестели, лицо залучилось веселыми морщинками. Казалось, что и темная подковка шрама над левой бровью тоже засмеялась.

Около божницы с медными складнями и книгами в кожаных переплетах на стенке были повешены портреты последних Романовых и командарма Буденного.

— Люблю патреты, Орефий Лукич. Зимой в волости, в потребилке, увидел патрет и взял: потому — при форме и усах, как следовает быть.

— Царей-то снял бы, — стыдно!

— Да што ты, Орефий Лукич! Да у нас в Черновушке редко у кого нет в доме патретов-то…

— Ну, прощай, так заверни же в сельсовет перед отъездом.

«Узнал ведь он меня, вот провалиться — узнал, а смолчал. И даже над патретами посмеялся», — облегченно вздохнул Пежин, сидевший все время как на иголках.

— К нам-то заходи, Орефий Лукич, почаще заходи, — низко кланялся гостю Пежин.

Закрыв дверь, Автом торопливо, потушил свет.

— Стелитесь. Что полуношничать-то, карасин жечь…

9

Со всех концов деревни бежали женщины, девки, мальчишки. Вперевалку спешила оправившаяся от побоев Виринея Мирониха.

— Живуща, как кошка! Никакой бой не берет! — ехидно крикнул ей Мосей Анкудиныч.

Как ни спешила Виринея, но не удержалась — остановилась, разом как-то согнулась вся в пояснице, приподняла голову и затрясла ею, как это делал в гневе Мосей Анкудиныч. Старик плюнул в ее сторону и, ворча что-то, пошел во двор.

Мирониха вновь затрусила, силясь догнать женщин.

— Сердцынько лопнет, бабоньки…

— Пешком, сказывают, прошли. И все, кто в ячейке, с ними.

— Неужто к венцу пешком?!

— Убей бог, на своих, на двоих…

— Да у них на всю компанию один мерин и тот кривой, как Митька Седов.

— Ну Седова-то ты, сватья, не приплетай — он хоть и крив, да душа у него пряма.

— Селифон батрачить у Самохи кончил, к тестю в примаки[12] идет, а Амос Карпыч плотника с квартиры гонит… Зурнин-то к Егору Егорычу перебрался, Амоса за всяческие беззакония тюрьмой стращает, — рассказывала Мирониха.

Женщины проталкивались в сельсовет. Толпа то подавалась вперед, то оседала. В раскрасневшихся от волнения и от мороза лицах сквозило непреодолимое желание взглянуть на первых «самокруточных» молодых.

— Разодета, сказывают, невеста — прынцесса!

— Селифон, сказывают, под польку острижен и в сапогах новых. На штанах — плис, на рубахе — сатин.

Виринея совсем уже было пробилась к дверям, но навстречу хлынул людской поток.

— Дорогу!.. Дай дорогу! — возбужденно сверкая единственным глазом, командовал Дмитрий Седов. — Посторонитесь, граждане! Чистосердечно прошу дать дорогу молодым!.. — Седов был так счастлив, точно он сам только что зарегистрировался с красавицей-новоселкой.

На пороге показалась взволнованная, радостная Марина, а за ней высокий, широкоплечий Селифон.

На белый лоб парня волной падал черный чуб. Над губой резался первый ус.

— Как две вербы!..

— Мне бы эдаку — и я бы черту душу отдал, не посмотрел бы, что комсомолка…

— На платье-то шелк, девоньки!..

— На ногах-то — с высоченным каблуком! И калоши с каблуком!

Селифон не видел недобрых глаз стариков и старух, притащившихся посмотреть на отступника, не слышал голосов парней и девок. От счастья он, казалось, был по другую сторону жизни. Державшая его под руку сверкающая лучистой красотою Марина, новая рубаха, плисовые штаны, новые сапоги, новая жизнь — и все это разом!

Зурнин ушел вперед. Черновушане вместе с молодыми, втиснутыми в середину шествия, двигались по улице. Глаза всех были устремлены на молодых.

У ворот флигелька Амоса Карпыча тоже колыхалась толпа. Селифон заглянул в лицо Марины. В синих ее глазах, прикрытых длинными ресницами, были и робость, и нежность, и радость.

Марина крепко взяла Селифона за руку и шагнула через порог. Станислав Матвеич поцеловал молодых трижды. Из горницы неожиданно грянула маршевая, никогда не слышанная в Черновушке музыка.

— Мать пресвятая богородица! Бес-то возрадовался! — испуганно закрестилась протиснувшаяся вперед темная, маленькая, точно ссохшаяся груша, старушонка. И тут же зашипела на подвернувшегося парнишку: — Куда оттираешь, постреленок? Куда?

Празднично сияющий, весь какой-то подобранный и подтянутый, как на параде, Орефий Лукич подошел к молодым.

— Красавцы! Молодцы! Молодцы оба! — Он тоже троекратно поцеловался с молодыми и отошел к столу поставить новую пластинку.

Из рупора граммофона в густоту переполненной комнаты рванулись могучие звуки шаляпинского баса:

На земле весь род людской…

Если бы в избе неожиданно рухнул пол или обвалился потолок, вряд ли поднялась бы большая давка…

— Сатана!.. Сама видала! Из трубы… Хвостом! — закричала темноликая старушонка и, потеряв костыль, метнулась к дверям.

Передние сминали задних. От окон, с завалинки, попадали в снег ребятишки.

Зурнин, Марина, Селифон, Станислав Матвеич, Герасим Петухов, Седов хохотали так, что чашки на столе вздрагивали. Христинья Седова остановила граммофон. В двери одна за другой вновь стали боязливо просовываться головы, и та же старушонка опять ругалась с женщинами и ребятами, не пускавшими ее вперед.

— Пусть привыкают раскольнички, — решил Зурнин и вновь поставил шаляпинскую пластинку.

Подвыпивший Дмитрий Седов и его жена кричали молодым «горько». Станислав Матвеич, Селифон и Марина насильно усадили за стол бабку Ненилу Самоховну, приковылявшую посмотреть на «басурманина»-внука.

За столом сидела и сестра Селифона, немая Дуняша, сиявшая от праздничного возбуждения.

Растроганно-счастливый плотник из большого медного чайника подливал в стаканы, угощал жеманившихся женщин. За дверями шумела собравшаяся на невиданное зрелище советской свадьбы вся Черновушка, от мала до велика.

— Марина Станиславовна! Селифон Абакумович! Граждане! — заговорил Орефий Лукич.

В избе и у порога стало тихо, только гул на улице выделялся отчетливее.

Марина и Селифон встали.

В длинном белом свадебном платье невеста казалась еще тоньше и стройнее, подстриженный, нарядный Селифон — мужественнее, сильнее.

— Сегодня мы справляем не только обыкновенную свадебную пирушку, но торжествуем победу двух молодых наших товарищей над закоснелым раскольничьим бытом…

Зурнин говорил об отмирающих обычаях старой деревни В этот момент даже маленькая удача ему казалась огромной.

— Молодым ур-ра! — прервал Зурнина Дмитрий Седов.

— Эк, разобрало партизана!

— Форсу, как у богатого…

— Вот как наши кошелями машут, только милостынька летит…

Ненила Самоховна, наклонившись к оглушенному счастьем Селифону, шептала:

— А ты, внучек, не сердись на деда-то: как ты ушел батрачить к Самохе, он извелся по тебе ночами, остарел.

— Подружки милые, проходите за стол, повеселитесь, отведайте угощения, — пригласила девушек Марина. — Порадуйтесь вместе со мной.

Любовь, нежность, счастье затопили все существо Марины, и она, казалось, щедро расточала их не только на сидящего рядом с нею Селифона, но и на всех окружающих ее людей.

Девки краснели, оправляя сарафаны, робко переминались, посматривая друг на друга.

— Чё и упираются, козлухи! Просят, — значит, угощайся. Не ворована свадьба: гостей бить не будут, — Виринея Мирониха села за стол.

— Пиво пить да плясать — не лен чесать, спина не заболит. А все равно в аду кипеть! — осмелилась и Фрося-поповна, и первая из девушек взяла стакан с медовухой.

За ней сели и другие девушки. Невеста налила полные стаканы медовухи подругам.

Станислав Матвеич обратился к женщинам:

вернуться

12

Зять, перешедший жить к тестю.