— Бабочки, всех угощаю! Из полных стаканов, с полной душой; дочку любимую в новую жизнь… Селифон Абакумыч, бери ее, белую голубку мою, и меня бери. Все твое будет.

Станислав Матвеич захмелел от медовухи и от радости, переполнившей отцовское его сердце. Нарядный, в новеньком городском пиджаке, с разлетистой, расчесанной бородой, он тоже был красив сегодня.

— Орефий Лукич! Молоды они еще, а у молодых умок — как в поле ветерок. Ты вот их на правильный путь наставляешь, и я всем сердцем, всею душой тебе доверяю. С тебя и ответ спрошу.

— Не бойся, Станислав Матвеич. А я что? Один я — ничто. Советская власть, народ встанет на их защиту, партия большевиков поведет их вперед, — лицо Зурнина осветилось, словно солнце ударило ему в глаза.

— А я не то ли? Это же и я говорю, Орефий Лукич. Народ, партия известно, силища! В Вятской губернии, в Малмыжском уезде, народ на колокольню тысячепудовый колокол поднимал. Сам видел. Подняли! Оборони бог, сила какая в партии! — отвечал совсем захмелевший плотник.

Молодая черноглазая женщина из адуевской родни после первого же стакана медовухи затянула свадебную:

Э-эх, да не сиза ли пташка,
Да пташка быстрокрыла
Из гнезда, эх,
Да родного гнездышка улетела…

Христинья Седиха, а за ней женщины и девушки подхватили. Селифон нагнулся к Марине и, ощущая жар ее волос, шептал:

— Женушка, женушка… — губы у него сохли.

10

— Ну, какая в нашей местности артель? Горы, лес. На косогорах некось, непахаль, увалы, гривы же и мягкогорья уросли таволгой, волчевником, долины — травами в рост коня. Никакой упряжкой не поднять. Никакой плуг не возьмет… Земля отроду лемеха не видала… — пытался убедить Орефия Лукича Герасим Петухов. — Верно, в степях будто и прививаются артели, степь, она, матушка, дозволяет. Там, говорят, трактор, жнейки; сенокосилки и иное прочее машинное завлечение от государства, как бы способие… А как ежели они, увалы, гривы, да косогоры, да испрезаросшие-заросшие долины, какая тут, скажем, машина и какая артель?

— А ты думаешь, — откинувшись на стуле, словно невзначай, вставил Зурнин, — для артели мы Поповскую елань под пахоту не оттягаем?.. Не помогут нам машинами и ссудой на обзаведение?

При упоминании о Поповской елани и о машинах у Герасима, Селифона и Дмитрия Седова заблестели глаза.

Орефий Лукич бил по самым больным местам. Бедняки и середняки черновушанцы всегда испытывали недостаток в хлебе. Раскольники жили скотоводством, пушным промыслом и пчеловодством, богатеи к тому же — мараловодством. На десяти, на двенадцати лошадях везут они зимами на базар в волость мед, воск, мясо, масло, кожи, ценнейший маралий рог, пушнину, из волости хлеб.

За хлеб малоконные им и косят, и стога мечут, и сено зимами скоту возят: богатеям невыгодно было вводить земледелие в Черновушке.

О Поповской елани Орефий Лукич заговорил не случайно. Под Черновушкой на солнцепечной стороне большой мягкой гривы лет около ста тому назад образовались «выгари».

Поп Хрисанф, дед попа Амоса, был человек хозяйственный, дальновидный. Выкатил он миру на празднике три бочонка годовалой медовухи, перепоил всех и занял огромную елань под покосы и пасеку. С тех пор и зовут елань Поповской.

По другим пасекам далеко еще до «выстава», а на солнцепечной Поповской елани — пожалуйста. А какие пошли по выгари кипреи, визили да чернотравье — море! Хрисанф начал распашку черноземной елани около пасечного постанова[13] и хлеб у него родился «из полос вон». А Карп и Амос Карпыч всю благодатнейшую елань запустили под разнотравье: хлебопашество им показалось и невыгодным и соблазнительным для бедноты.

Из вечера в вечер «долбил» Зурнин в ячейке об организации сельскохозяйственной артели, убыточности мелкого, индивидуального пчеловодства, о невыгодности скотоводства при двух-трех коровах на хозяйство. Доказывал он это не только примерами организации артелей в других местах, но и подсчетами и выкладками. И каждый раз у него выходило — выгодно, а у Герасима Петухова — невыгодно.

— Я, может, один-то через силу надуюсь и подниму, одним словом — пересолю да выхлебаю, а в артели кому лень да неохота, это видит — да не видит…

Но Зурнин снова и снова начинал доказывать выгодность артельного хозяйства. Снова то мрачнело, то светлело сухое, узкое его лицо, искристо вспыхивали карие глаза.

— Сомнение задавило меня, Орефий Лукич, — опять и опять повторял Герасим. — Понятие у меня такое. А уж понятие мое уцепится за что — конем не уворотишь. И так и эдак головой, как встрявший бык между пряслов, впору хоть рога срубай… Ну как же это, скажи ты мне, пожалуйста, отцы жили, деды жили, а мы вдруг сразу — и пасеки в кучу, и скотину в кучу, и сепаратор на вместны деньги! Да ведь это же форменная неразбериха получится…

Горячий, порывистый Селифон, внимательно слушавший спор Зурнина и Герасима, вот уже несколько вечеров порывался вмешаться, но сдерживался. Доводы Петухова взбесили его, и он, вскочив с лавки и плохо слыша сам, что говорит, заспешил:

— Не кандидат партии ты, а пень березовый! Пень! Пень! Оси об тебя пообломали, дегтем тебя измазали, а ты стоишь себе на дороге, и объезжай тебя с твоим понятием… Кожура у тебя толста, хоть ты и десять лет батрачил. А я тебе скажу, как один умный человек мне говорил, что в жизни всякий свой орешек до мякотного ядра раскусить должен… Я его, этот орех, за одну зиму у Сухова в работниках раскусил. Да спасибо еще вот Орефию Лукичу да его книжкам…

Селифон раскраснелся, задохнулся, точно он без останову прошел с косою широкий ряд от одного края полосы до другого. Окинул всех смущенными глазами и сел. В пылу выступления он все же чувствовал на себе глаза жены, Орефия Лукича, Станислава Матвеевича, Дмитрия Седова. Это волновало его больше всего, путало забегавшую вперед мысль.

Герасим насмешливо смотрел на Селифона.

Не ответив ему ни слова, он снова заговорил с Орефием Лукичом:

— Оно, конечно, правды в твоих речах много, особенно насчет пахотной елани… А вот боюсь. Ночами не сплю, прикидываю, все выходит, как будто что и того… и… лучше, а не могу решиться, хоть задавись. Хоть задавись… боюсь неразберихи…

— Будет вам на обухе рожь молотить! — вскочил Седов. — Что ты его убеждаешь, Орефий Лукич! Об его лоб, видно, только поросят бить. Весна над головой, сряжайся в город, охлопочи нам пособие и елань, главное — елань! А с Гераськой, видно, нянчиться нечего. Мы с Селифоном с семьями, Станислав Матвеич тоже не прочь, а уж у Станислава Матвеича золоты рученьки!.. Тихона Курносова пристегнем…

— К черту Курносенка! — побледнев, запротестовал Герасим. — Песни на нем, на воре, возить, а не в общественное дело впрягать… Да знаешь ли ты, Митрий, что тут один к одному, как колесо к колесу, людей подобрать надо! А ты всякое падло, Тишку Курносенка! Не нуди ты меня, Орефий Лукич, — снова повернулся он к Зурнину. — Дай я еще разок с бабой вдвоем размыслю. А чтоб этак, с налету, — слепых бы не нарожать…

Все поняли, что упорство Герасима Петухова раскололось. Решение перейти на артельное хозяйство взволновало мужика, грудь его ходила под рубахой. На тронутом оспою лбу выступил пот, а в серых глазах такая появилась решимость, словно он готовился спрыгнуть с утеса.

Зурнин с облегчением вздохнул и только теперь заметил, что и сам он, как Герасим Петухов, весь в поту, что и его грудь и плечи тоже ходят под рубахой. Орефий Лукич сбросил пиджак, расстегнул воротник и обтер красную, жилистую шею платком.

— Выпарил ты меня в баньке, без веника выпарил, Герасим Андреич. И если каждого артельщика так агитировать, то после двух-трех завербованных агитатор в могилу ляжет, — засмеялся Зурнин.

— Итак, сегодня по плану твое веское слово о пасеке, Герасим Андреич!

вернуться

13

Место, где выставляются пчелиные семьи.