Но чем больше бесновалось собрание, тем спокойнее, тверже становился Зурнин. Не обращая внимания на Пежина, Орефий Лукич снял пиджак и повесил его на стенку. Потом от жара и духоты расстегнул воротник рубашки и только тогда повернулся к Автому:

— Как ваша фамилия, гражданин? Секретарь, запишите в протокол: «Пьяный безобразил на собрании».

Орефий Лукич сказал это не повышая тона, даже не взглянув на волосатого мужика.

Автом попятился, втерся в задние ряды.

— Сытый голодного не разумеет. Вы не знаете, как вымирали российские малоземельные крестьяне, как расстреливали и гноили в тюрьмах рабочих…

Зурнин долго еще говорил, лицо его покрылось каплями пота, голос перехватывало, а сказано было еще не все.

Переводя дух, он услышал всхрапывание Емельяна Прокудкина. Рядом с ним сидел протрезвившийся Автом Пежин и щекотал соломиной у Емельяна в носу, отчего спящий испуганно встряхивал головой. Стоявших неподалеку бородатых мужиков эта забава, видимо, сильно занимала, они щурились и тряслись от сдерживаемого смеха.

«Как в стенку!» — подумал Зурнин, отирая потную шею.

Он внимательно приглядывался к людям, видел настороженные, недоверчивые лица, ненависть открытую и ненависть, скрываемую под елейным благодушием… и вперемежку с ними глаза, лучащиеся искренней теплотой сочувствия, радостью.

«Вот этот, с побитым оспой лицом, и тот, все время протискивающийся вперед… бывший партизан… и вон тот, темнолицый… Ударю-ка в лоб, а батраки да беднота и здесь, как и везде, есть».

И Зурнин стал говорить о председателе сельсовета Сухове. Ему хотелось крикнуть, что это кулак, укрывший от обложения маральники и пасеки богатеев, но он сказал:

— Сухов — зажиточный мужик. Маральник и пасека летом, а зимой соболий промысел отрывают его от обязанностей в сельсовете… В сельсовете… — Зурнин хотел было и здесь смягчить свою мысль, но перерешил, — председателем в сельсовете должен быть преданный советской власти бедняк. Среди вас, я знаю, есть партизаны-коммунисты, бедняки-новоселы…

Белесый, в щетине давно небритых, сильно запавших щек, кривой на один глаз мужик с острыми плечами, в старом, вытертом солдатском полушубке, протискался к столу и, не замечая своего волнения, шевелил губами.

«Наш! Дмитрий Седов», — весело взглянул на него Зурнин.

— Эко добро будет, коль гольтепа новосельская в начальствах ходить станет! Последние штаны с миру спустют! — заговорил из задних рядов желтобородый старик Мосей Анкудиныч, и мужики зашумели:

— Спустют!

— С зубов кожу сдернут…

— Погоныша, Гараську Петушонка да Митьку Кривого в совет…

— Го-ло-пу-узи-ки! — густым басом, как в бочку, рявкнул кто-то.

— Из рогожи не сделаешь сыромятной кожи!

Кривой мужик в вытертом солдатском полушубке хлопнул шапку об пол и, гневно сверкая одиноким серым глазом, закричал исступленно:

— Чертовы хапуги! Кровососы! Хаханьки вам, издевки над пролетарией! Мы на фронтах гражданских страдали, кровь проливали, а вы тут баб наших удавкою давили и с нас теперь кровь пьете. Белогорбуновцы глаз мне выбили. Смеетесь! Врете, не будет по-вашему. Прищучим!.. Теперь-то уж прищучим, не обманете советскую власть… Не обманете, как обманывали… Хватит, отцарствовали… Хватит, позажимали преданных…

— Товарищ Седов, угомонись! — хватая бывшего партизана за руку, заторопился Егор Егорыч, угодливо посматривая на Зурнина. — Оратора срываешь, без порядку лезешь. Можно ли без очереди слова пущать?

Председательствующий на собрании красивый прямоносый мужик Акинф Овечкин с лоснящимися от коровьего масла черными, подрубленными в скобку волосами тоже укоризненно покачал головой:

— Что же это ты, Митьша, как с цепи сорвался, без порядку-то дня, а? Всецело прошу мужичков в очередь записываться…

— Теперь у меня крылья выросли. Теперь меня — коммуниста — не запугают ни поджогом, ни смертоубийством…

Дмитрий Седов поднял шапку и, не глядя ни на кого, боком стал пробираться на прежнее место, к порогу.

— Я кончил, пусть говорит, — повернулся Зурнин к председателю собрания.

Но Седов сел, и только дрожащие руки выдавали его волнение.

Мужики молчали.

— Обсказывайтесь, грожданы! Единогласно, в очередь повестки, — не утерпел Рыклин.

— Что мы знаем, Егор Егорыч? Темный мы народ, — начал умный и хитрый Мосей Анкудиныч, — ты уж у нас и книгочей и есесеровский говорок-оратель. Егор Егорыч, потрудись мира для, а мы что…

— Знамо, темные, — поддакнули несколько мужиков.

Егор Егорыч потер свою сливочно-желтую лысину с крупной вишневой шишкой, поглаживая левой рукой широкую, но не длинную бороду, правую картинно выкинул вперед. В руке он держал барсучью с серебряной остью шапку. Рыклин с силой потряс рукой и быстро опустил ее, сделав одновременно шаг вправо.

Зурнин не выдержал и улыбнулся. Мужики восторженно смотрели на своего «орателя».

— Насчет товаров, если можно так выразиться, смертельно справедливо обсказал докладчик. Я ноне в городу был, в лавках красный товар имеется. А в обмен на пушнину даже очень сходно… Вот только насчет налогов — ну, на это, если можно так выразиться, насупротив докладчику должон сказать. А поскольку умом своим полагаю, постольку ходатайство тут нужно всем обчеством, просить о снисхождении с пчелиного улья, с маральего рога и со скотиньей головы умерить!..

Рыклин снова дернул рукой вниз и опять шагнул вправо.

— Так ли я говорю, мужички?

— В точку! Правильно, Егор Егорыч! Как в воду смотришь! — загудели с разных мест.

«Актер, хитрая бестия!» — думал Зурнин, внимательно наблюдая за оратором.

— Невтерпеж!..

— Миром упрашивать об скоске[9]!..

— Об скоске! — закричал неожиданно проснувшийся Емельян Прокудкин.

Егор Егорыч замахал на него рукой, и бородачи усадили Емельяна на лавку.

— Опять же насчет лицом к деревне — и это смертельно справедливо, а вот насчет батраков, значит, тут говорил докладчик — это он совершенно резонно. Только тут есть своя скрытая, если можно так выразиться, идея… А на данный отрезок времени я вношу резолюцию: все обсказанное докладчиком утвердить.

Озадаченный таким предложением, Зурнин быстро повел собрание к концу.

Раскольники, надевая высокие четырехугольные шапки, стали выходить из сборни.

7

На рождественских праздниках, когда охотники вышли из тайги и «загуляли», ночью вспыхнул «Виркин вертеп».

Зурнин только было собрался лечь спать, как в комнату с расширенными от испуга глазами вбежала Марина:

— Бегите! Горит!..

Сильно занедуживший Станислав Матвеич с трудом приподнялся на постели и, задыхаясь и кашляя, спросил:

— Кто?.. Кто горит, дочушка?..

Орефий Лукич набросил внапашку куртку и всунул ноги в жесткие валенки.

— Виринею бабы избили… подперли и подожгли… Не люди, вылюдье…

В волнении Марина металась по комнате. Потом, вспомнив что-то, выскочила во двор и скрылась.

На замерзших узорчатых стеклах окон вспыхивали грозные отблески пожарища.

Без шапки, не чувствуя мороза, Орефий Лукич бежал по переулку. Не успел он свернуть в улицу, как услышал частые удары колокола на звоннице.

Зурнин понял, что это зазвонила Марина, и облегченно вздохнул. Он ждал, что вот сейчас из домов будут выскакивать полуодетые, как и он, люди, побегут на пожар. Но деревня точно вымерла. И даже светившиеся до того окна во многих домах вдруг потемнели: казалось, хозяева, услышав тревожный набатный зов, нарочно потушили огни и притаились.

Проваливаясь в глубоком снегу, Зурнин подошел к большому «крестовому»[10] дому с высокой завалинкой и, с трудом дотянувшись до рамы, застучал в нее кулаком.

За высоким забором двора залилась хриплым лаем, заходила на дыбках, звеня цепью, собака.

— По-о-жар! — не прекращая стука, прокричал Орефий Лукич.

Но за стенами дома не ощущалось и признаков жизни, хотя обостренным чутьем он и угадывал, что его слышат.

вернуться

9

О снижении.

вернуться

10

Дом в четыре комнаты.