Марина, окруженная подружками, уже не слушала. Рослая, гибкая, с шапкой пышных темно-ореховых волос, заплетенных в две длинные косы, с взволнованным и от этого еще более прекрасным лицом, она показалась Селифону сказочной царевной.

— Загадкой надсадил, обхохотались все с Адуенка-то твоего… «Насквозь, говорит, а травы не ест», — с мокрыми от веселых слезинок глазами рассказывала вдова.

— До утра теперь не отгадать, — вставил кто-то из парней.

— Песен что же не играете? — спросила Марина. — Давайте-ка хоровод, девушки, а прялки и на полати можно. Да живей, живей!

В голосе Марины Селифон сразу же почувствовал неладное и дотронулся до ее пальцев, пытаясь разорвать хоровод. Она стряхнула его руку и угрожающе оглянулась на него.

— Не подходи! — по движению мягких, милых губ угадал Селифон.

Черные, тонкие, точно тушью вычерченные брови Марины были сдвинуты к переносью. В синих глазах искрились огоньки.

— Подойду!..

Селифон схватил за руку Марину, она выскользнула и стала в середину круга.

Весь вечер Марина смеялась, говорила только с гармонистом — Иваном Лебедевым.

«Подойти — и того и другого!.. — распалялся ревностью Селифон. Ни смеху, ни пляски не слышал и не видел. — Подойти… подойти… и…»

— Хватит с тебя, — услышал он неожиданно. — Подвинься, устала я. Это тебе за Фроську. Я вся измучилась, а ты тут с рябой…

— Не делай так! — строго сказал ей Селифон. — Ревнив я до бешенства. Вгорячах себя не помню. С дедкой говорил насчет женитьбы. «Пусть выкрестится», говорит.

— А ты что на это?

— Вместе давай решать, — все еще не теряя надежды на согласие Марины «выкреститься» по обряду раскольников, ответил Селифон. — Один ведь я у них. Заместо отца дедка мне, прогневить страшно.

Ворот платья стал тесен Марине.

— На Фроське-поповне женишься — деду мил будешь… А перекрещиваться и кержачить я не буду. Выбирай! — губы Марины сжались решительно и непреклонно.

Слово «выбирай» она сказала совсем тихо, но отдалось оно громче других слов.

Селифон на мгновенье задумался. Потом поднял голову.

— В нужде, Мариша, человек во много раз умнее становится: я и так и эдак мозгом раскидывал, — простодушно сознался он. — И вот раз навсегда решил. Выбор у меня, Мариша, один: с тобой…

— Голубки-то воркуют, — услышали они шепот Фроси и Ивана Лебедева.

— С эдакой-то царь-девкой заворкуешь, хоть до кого доведись. Да я бы… да скажи она только… — нарочито громко говорил гармонист и, схватив с колен Фроси гармошку, заиграл отчаянно «Барыню» с перебором.

— Пойдем домой, — услышал Селифон голос Марины.

Когда Марина одевалась, Селифон все повторял слова Ивана: «С эдакой-то царь-девкой… Да я бы, да скажи она только…» Через порог он переступил уже с окончательным твердым решением.

— Маринушка, птичка моя, что мне старики… — сказал Селифон, подогретый словами Лебедева.

Девушка отворачивала лицо от снега и ветра. До самого дома не произнесла она ни слова. У ворот Селифон задержал ее.

— Молчишь-то что?

— Ты тоже еще подумай хорошенько. Народ здесь зверь. Постоялец у нас стоит, коммунист из города. Вот-то повидал на своем веку, а тоже говорит, что раскольники живут в этом глухом углу по давно отжившим законам тайги. Что нигде, нигде подобного безобразия нет. Он правильный, душевный человек, ты это сразу увидишь. А уж как не любят его мужики! Убьют, с их хватит. И нас травить начнут. Хорошенько, Силушка, обдумай еще раз, и так и этак раскинь. А я что ж! — Марина покорно вложила свою горячую руку в руку парня и помолчала минутку. — Без тебя блудник-то этот, Амос Карпыч, в баню ко мне вскочил, кипятком только и отбилась. И что я ему далась? «Слово, говорит, скажи только…» Ну да после поговорим, холодно, замерзнешь. Иди, завтра ждать буду. Отцу я о тебе все рассказала, отец мой не против. Приходи — постояльца увидишь. Ты умный. Знаю, что он тебе понравится. Обязательно!.. Приходи! Он такие завлекательные тебе книжки почитать даст — не оторвешься…

Селифону не хотелось уходить, и он удерживал девушку. Каждое слово ее казалось ему особенным. И простота, с которой она приглашала его к себе, и то, что отцу юна уже рассказала о нем, делало ее еще роднее.

В выбившихся из-под платка волосах Марины мерцали снежинки. Дул резкий морозный ветер, склеивал ресницы, но им обоим было жарко.

— Иди же, миленький, — повторила она и бросила на парня взгляд, нежный, как поцелуй.

Селифон осторожно поцеловал похолодевшую на морозе щеку девушки. С улыбкой она подставила ему сначала левый, потом правый глаз, Селифон поцеловал и их и пошел. Сухой снег визжал под ногами. Дорога курчавилась дымящейся зыбью поземки.

— Так придешь, Силушка? — крикнула вдогонку Марина.

Селифон остановился и, повернувшись, радостно сказал:

— Обязательно, обязательно приду, Мариша!

6

Орефий Лукич Зурнин в Черновушку приехал по первой зимней дороге. На два месяца в году сковывает мороз порожистые горные реки.

В сельсовете не было ни души. На окнах и на столе валялся разный бумажный хлам, покрытый давней пылью. На стене висел госстраховский плакат с огнебородым мужиком. В переднем углу — медный складень с распятием, позеленевшим от сырости.

Углы в избе проморожены, дверь не притворялась как следует.

К сельсовету «на колокольцы» подошло несколько бородатых мужиков в черных и коричневых зипунах, в высоких раскольничьих шапках с четырехугольным плисовым околышем.

— Путем-дорогой! Далеко ли бог несет? — отвечая на поклон, спросил Зурнина один из них.

— Из волости. К вам. Посмотреть, как вы живете тут.

Приезжий приветливо улыбнулся, а мужики нахмурились.

— Каждую зиму приезжают смотреть. А чего тут смотреть? Без смотров видно: пола полу прикрывает и ладно, за большим не гонимся…

— Председатель-то кто будет? Квартиру бы мне, — сказал Зурнин, словно не замечая суровых взглядов. — Дорожка-то к вам — пень да колода, птицам летать.

Узкое, сухощавое лицо приезжего опять невольно заулыбалось; лица мужиков все хмурились.

— Самоха Сухов в председателях ходит, да с промысла еще не воротился. Баба у него за сборней доглядывает. А писарь осенью еще в город уехал. Сказывают, вернуться должен бы, да, видно, в городу у вас слаще…

Бородачи многозначительно переглянулись. Приезжий, все так же умышленно не замечая явной недоброжелательности раскольников, разминая затекшие колени, попробовал отшутиться:

— Ну, где кому слаще, это еще неизвестно. Вы ведь тоже мужички медовые, пчелами не обижены, вокруг деревни в каждой щели пасека.

— А ты уж и ульи наши, поди, пересчитал в омшаниках, — мрачным басом сказал один из раскольников, лохматый, как медведь, весь в глянцево-смолистом волосе, до самых глаз. — Мы тут на руках мозоли натрудили, а вы вот такие наблюдатели, видно, на языках их набили, — не унимался медвежеватый раскольник.

Зурнин, казалось, не слыша его слов, смотрел на высокие рубленые дома допетровского образца, на черные, в пихтаче, горы, на горбатые увалы, обступившие широкую долину.

Вспомнились слова секретаря волкома: «Хозяйничавшие здесь «работнички» искусственно затянули советизацию раскольничьих пограничных деревень. Там ты столкнешься с тем, чего уже давно нет нигде. Будь осторожен и мудр. Эти Черновушки — самое больное наше место во всей губернии, и начинать там надо, почитай что, с азов: далеко, реки, горы, лес, бездорожье — тринадцать месяцев в году! Наши уполномоченные месяца два посидят, медовуху попьют, свое отбудут — и домой… Не зря тебя губком направил к кержачкам…»

— Красота-то, красота-то у вас, мужики! — сказал вдруг Зурнин. — Я ровно бы и не видывал таких широченных, привольных мест…

И снова узкое, суховатое, обросшее за дорогу лицо его осветилось улыбкой. Карие, с искринкой, глубоко посаженные глаза под просторным лбом глядели дружественно. Даже заметный темный шрам над левой бровью не делал лицо его хмурым, — смелость, веселье и радушие светились в нем.