Как сказал он про любимого, единственного нашего Ванечку, заголосила я в голос. Схватился он с постели, кое-как оделся, убежал и два дня ночевал в яслях у Ненфиски…

Женщины сидели молча. Самовар, совсем было заглохший, вдруг по-комариному запищал, потом заворковал, затокал…

— Хозяину деньги кует, — засмеялась Прокудчиха.

Засмеялась и Обухова и стала прощаться.

— Заходите почаще, Марфа Даниловна. Праздник теперь, великий праздник на душе у Омельяна. Как на духу говорю!

Вскоре Обухова снова пришла к Прокудкиным.

— Встречай гостью, Емельян Оверкич, — еще на пороге весело сказала она.

Прокудкин вскинул на Обухову испуганные глаза, пробурчал что-то себе под нос и как был неодетый, так и выскочил за дверь мимо Марфы Даниловны.

Матрена сорвала со стены зипун и шапку и выскочила вслед за мужем.

— Омельян, простудишься, — догнала она его и сунула ему одежду.

В комнате от накатившего смеха женщины долго не могли выговорить ни слова.

— Ну, теперь я вижу, что он действительно у тебя потемошный, — сказала наконец Марфа Даниловна понравившееся ей слово.

И снова они пили чай и разговаривали.

— Уж так он рад, так рад был вашему приходу, как дитя малое. Пряников купил. «Возьми, — говорит, — может быть, она снова заглянет на нашу благоуютность полюбоваться — угостишь…»

Тщетно добивалась Обухова вызвать Емельяна Прокудкина на разговор. На лице его она читала: «Ну и что лезет?.. Кто просит…»

«Не под дождем — обождем», — упрямилась Марфа Даниловна и снова ненароком встречалась с Прокудкиным.

— Доброго здоровья, Емельян Оверкич! — застав Прокудкина на базу, подошла к нему Обухова.

С трухой в жестких рыжих бровях, он отер о зипун испачканную в навозе загрубелую, деревянную ладонь, ткнул ее Марфе Даниловне и совсем было собрался шмыгнуть с база, но Обухова в упор спросила:

— Ну, как Мемфис? Здоров?

— Слава богу, Марфа Даниловна.

— А я было хотела посоветоваться с тобой, Емельян Оверкич: перед случным сезоном концентратов не добавить ли Мемфису? Как ты думаешь?..

— В ножки поклонюсь, Марфа Даниловна! — Прокудкин поспешно схватил шапчонку, обнажив желтую всклокоченную голову.

— Пришли пастуха в контору, — и, умышленно оборвав разговор, вышла с база.

С того и началось сближение гуртоправа совхоза Емельяна Прокудкина с начальником политотдела Марфой Обуховой. Вскоре они говорили уже не только о Мемфисе. Прокудкин перестал дичиться, и даже радость светилась в его глазах, когда Обухова заходила на баз. А через неделю, у себя на квартире, он сбивчиво, путано, рассказал ей и о своем «помешательстве» на скупости и побеге за границу.

— Как беззобая курица — все голоден был. Каждый грош, завалящий кусок хлеба на черный день берег, в крупные хозяева метил.

Прокудкин криво улыбнулся каким-то своим мыслям. Помолчал. Хотел, что-то еще сказать, подумал и не решился.

— Сын мой, — после долгого молчания, с тяжелым вздохом снова заговорил он, — комсомолец, Иван Омельяныч… от меня отрекшись…

Марфа Даниловна слушала молча. По волнению Прокудкина, по тому, как просительно смотрел он на нее, Обухова чувствовала, как хочется ему высказать ей все, что наболело у него на душе, не давало ему спать ночами.

— Может быть, и действительно я недостойный советской власти человек? — голос Прокудкина задрожал.

— Что ты! Что ты, Емельян Оверкич! — Марфа Даниловна поднялась с лавки и подошла к Прокудкину. — Да ты же лучший работник в совхозе! Ты вон какое стадо вырастил нам! Да если бы все наши гуртоправы были такими, как ты, так наш бы «Скотовод» уже теперь не пять тысяч голов насчитывал, а десять… А у кого в гурте рекордные привесы телят? А надои? И вот к тебе-то, как к достойнейшему гуртоправу, я и пришла за советом: как нам поднять прирост и удои в отстающих гуртах?.. Ведь ты подумай, сколько из-за нашей халатности государство теряет ежегодно масла только по одному нашему кочетковскому гурту! А если бы ты знал, Емельян Оверкич, как нам важно не терять, а увеличивать вдвое, втрое, вдесятеро наше совхозное богатство в молоке, в масле, в мясе. Я думаю: нельзя ли кочетковцев со всей их черепашьей бригадой передовому твоему гурту на буксир взять?.. А об сыне ты не думай, я с ним сама поговорю при случае…

Прокудкин взглянул на жену, увидел расцветшее вмиг ее лицо и мокрые от радостных слез глаза и потупился.

Заговорил Емельян не сразу. Кочетковский гурт он хорошо знал. Знал и самого гуртоправа, заносчивого, себялюбивого Петра Николаевича Кочеткова. И хотя Кочетков был партийным человеком, но больше всего он любил свой приусадебный огород, свое огромное гусиное стадо, собственного поросенка, откармливаемого государственными концентратами. За ростом гусей, за привесом собственного поросенка Кочетков следил больше, чем за порученным ему совхозным гуртом. Знал и их скот, и сенокосные площади, и даже заржавленную сенокосилку, бесхозяйственно брошенную им на зиму в поле.

Да и заговорил он не с Марфой Даниловной, а как бы с самим собой:

— Ну, положим, Зотейку Погоныша я возьму к себе в гурт, как ленивую кобыляку под кнут. Ежели чего, я ему роги сшибу… а туда пастухом своего Галея дам… Положим, доярок тоже кое-каких пообменяю и под началом Матрены… — Емельян замолчал, поднял глаза к потолку и долго что-то соображал и высчитывал про себя, шевеля большими толстыми губами. — Посплю на одной кочке с пастухами… Косить в три смены будем… годовичков объединим в одно стадо… Три пары рук выгадаем…

Марфа Даниловна внимательно наблюдала лицо Прокудкина, сделавшееся строгим, почти суровым.

— Да если за сверхнормовую надойку пастухам, дояркам, как у нас, десятую литру посулить… Вот что, Марфа Даниловна! Хвастать вперед не буду: хвастливого с богатым не распознаешь, дело это нелегкое. Но испыток — не убыток. Вот моя рука! — Прокудкин взял руку Обуховой и крепко сжал. — Только и ты сдержи свое слово, Марфа Даниловна, — лицо Емельяна Прокудкина вновь стало униженно-просительным. — Сынок у меня один, как порошина в глазе…

10

Первый же месяц «буксировки» кочетковцев лучшим коллективом Емельяна Прокудкина резко изменил картину в отстающем гурту. Правда, этот «испыток» нелегко достался гуртоправу Прокудкину. Не одну и не две ночи «поспал он на одной кочке» с кочетковцами, но и весенний отел и первый, наиболее опасный месяц выпойки приплода прошли удачно. Выровнялся гурт, поднялся ежедневный привес телят. Секрет успехов Прокудкина был и в личном неустанном труде и в подборе в гурт таких же, как и сам он, беззаветно любящих свое дело людей.

Здесь, в кочетковском гурте, откуда Марфа Даниловна тоже не выходила, готовая, как и Прокудкин, спать в базах, и рассмотрела она вплотную лицо Емельяна Оверкича.

В спокойном состоянии у него были светло-голубые с чуть синеватым белком глаза, и только при волнении вспыхивали в них горячие искры.

Сидя на корточках и причмокивая толстыми губами перед новорожденными телятами, Прокудкин был слеп и глух, как глухарь на току в момент песни. Лицо его становилось мягким, светлым.

И как менялось это же лицо, когда он обнаруживал непромытую посуду или непродоенную корову! Какие искры метали колючие его глазки, как тряслись толстые губы! В какой визг срывался высокий, раскаленный его голос! Слов его почти и разобрать было нельзя тогда. Поросшие рыжими волосами руки его взлетали над головой.

Но больше всего удивилась Марфа Даниловна, когда однажды застала гуртоправа без дела. В серый апрельский день, на солнцезаходе, небо вдруг расчистило, и золотой щит зари поднялся из-за горячих лиловых облаков. Прокудкин смотрел на запад, о чем-то напряженно думая. И это было так необычно для вечно движущегося, беспокойного Емельяна, что она тоже остановилась в изумлении: «О чем думает он? Может, о сыне?..»

Емельян заметил Марфу Даниловну и подошел к ней смущенный. Поздоровались, и Прокудкин заговорил:

— Вот любовался я сейчас, Марфа Даниловна, на закатное солнце и думал об широком сердце товарища Ленина, которое одинаково билось, как обсказывали вы, для всего трудящегося народа, хоть белого, хоть черного. И не поверите, сказать совестно, — Прокудкин замялся, но, взглянув в серьезные ободряющие глаза Обуховой, оправился. — Вспомнил я, Марфа Даниловна, свою распроклятую банку николаевского серебра рублями и полтинниками, гривенниками и даже с одним большим медным пятаком, катерининским, этаким тяжелым, как плитка… А всего сорок целковых, что заработали мы с Матреной вместе у Амоса за первый год после женитьбы.