— Парень он прямой жизни. Говорит тихо, но работать вполголоса не любит. Одним словом — всесоюзный парень. Мы с ним из одного детдома. Он еще в малолетстве целыми днями тихесенько сидит бывало носом в угол и из коробочек тракторы строит. А теперь, по секрету доложу я вам, в короткий перевод времени по книжкам изучает он тонкости разных моторов. Танкистом мечтает быть, чтобы, значит, если придется драться, то драться по-настоящему. Одним словом, уж раз что задумает он, как колом подопрет. Вот голову оторвите мне и в глаза бросьте — будет танкистом!
Пахота и сев заканчивались. Адуев с каким-то даже сожалением думал, что кончается волнующее напряжение всех сил, что идёт спокойное завтра, когда не нужно будет есть на ходу, скакать из одного конца поля в другой, и все снова станет обычным — и работа нормальной, и сон в свое время. В дни штурма земли молодого председателя увлек не только высокий накал работы колхозников, но и явно начавший определяться партийный стиль работы «Горных орлов» — хозяйская гордость и нетерпимость к неполадкам даже в мелочах. Сбитая спина у лошади, заткнутый соломою прорванный мешок с семенами, брошенный без призора хомут вызывали ярость у рядовых колхозников.
«Вот когда мы начали будить душевные-то запасы», — вспомнил Селифон слова старого агронома.
Проверяя зазеленевшие ранние посевы, обе бригады пахарей дольше всего задержались на участке комсомольцев.
Щетка пшеницы радовала густыми и ровными, точно руками рассаженными всходами, необыкновенной, мощностью невысоких еще, темно-зеленых, с глянцевым отливом, «плотно подсадистых», точно смеющихся ростков.
«Каждый стебелек, как белый грибок в лесу, именинником смотрит…» — Василий Павлович глядел на поле комсомольского участка. К нему подошел Вениамин Татуров.
— Вот она, ваша дымовка-трехсотпудовка! Как брызнула! — сказал он старику.
Василий Павлович не отозвался: он о чем-то напряженно думал.
Покоем веяло от земли.
Солнце садилось за Теремок, разливаясь по бороздам видных еще насквозь полей огненными потоками закатного дождя. Зеленя под косыми лучами казались нежно-лиловыми, от гор падали на них тени.
Склоны на солнцепеках уже запенились ветренницами, распускавшейся таволожкой. Миром и красотой полнилась душа.
Над размытыми просторами былой дикой гривы неизвестно откуда появились пашенные птицы: низко пролетел дымчато-седой лунь, раскинув крылья, плыли куда-то ястреба, дрожали пустельги, высматривая зазевавшуюся в редкой еще зелени мышь.
Перед взволнованными глазами старого агронома и Татурова широко, до горизонта, лежали поля «Горных орлов». Запаханная навек Волчья грива с серым дурнотравьем превращалась в «золотую хлебную чашину». На оплодотворенной трудом земле разливались зеленые пожары — рождали большие надежды.
Первого мая у Адуевых собрались друзья. Не было только Дымовых: отец и дочь уехали за плодовыми саженцами, но непонятно почему запоздали в пути. Селифон понимал истинную причину «запоздания» Анны Васильевны и не огорчался. Но его смущало, что отсутствием Дымовых на их вечеринке не огорчается Марина. «Узнала, рассказали. Может быть, и хорошо, что узнала, по крайней мере, таиться не придется».
Из кухни, где готовили Христинья Седова и вызвавшаяся помогать ей Пистимея Петухова, наплывали вкусные запахи, слышалось шипение масла на сковороде.
Марина то появлялась среди гостей, то уходила в кухню.
И каждый раз, входя в комнату, Марина чувствовала на себе взгляды гостей. Они смущали и радовали ее. В этот вечер, как никогда, она сама ощущала переполнявшую ее любовь.
Селифона тоже смущало и общество директора совхоза Ганзы, с которым он привык иметь дело только по работе, и впервые надетый галстук, и то, что у него, как у всех Адуевых, от деда до отца, которого Селифон хорошо помнил, в моменты волнения кровь с силой бросалась к шее, к щекам…
Селифон повернулся к зоотехнику Каширину, и через минуту у них закипел спор, начатый ими давно и всякий раз возобновляемый при встрече.
Марфа Даниловна сидела рядом с Аграфеной Татуровой.
Яркая красота радостно оживленной Марины поражала сегодня даже и Обухову. Она видела, как появление Марины в комнате словно притягивало к ней глаза гостей.
И только, не замечая никого, спорили Селифон и Каширин. Обухова смеющимися глазами указала Марине на них.
— Попробуем растащить петухов, — шепнула она подруге. — Наши собрания и даже споры всегда почему-то носят сугубо деловой характер.
Прищурившись, Обухова смотрела на Селифона и Каширина. Оба показались ей очень похожими друг на друга и очертаниями крупных голов, и ростом, и широкими плечами.
— Думаю, что совсем, совсем недалеко то время, когда мы не только на первомайской встрече, как сегодня, но и на общих собраниях будем спорить о новой книге, о музыке, о любви, — Марфа Даниловна взглянула на Марину и улыбнулась понятной только им двум улыбкой.
Марина шутливо встала между мужем и зоотехником.
— Я их растащу сейчас, — засмеялась она и, взяв голову Селифона в свои руки, повернула в сторону женщин.
Селифон вместе со стулом повернулся к Обуховой.
— Плясать кочу! — встал грузный Ганза и двинулся к Марине.
— Нет, нет, погодите, Андрей Антоныч! Слово! Прошу слово! — Обухова, смеясь, подняла большую полную руку.
Все гости повернулись к ней.
Ей, как и Марине, хотелось, чтоб эта первая их вечеринка удалась, и Марфа Даниловна искренне решила помогать подруге весь вечер.
Но еще перед приходом гостей ей пришлось срочно оказать Адуевым помощь.
Селифон хотел по случаю торжественного дня надеть новый московский костюм. Все шло хорошо, пока он не стал завязывать галстук, но как ни завертывал, как ни перекладывал он из руки в руку плывущий меж пальцев галстук, непременно получался простой узел.
— Будь ты проклят! — обозлился Селифон и в десятый раз стал складывать на щепоти новую комбинацию.
Марина заглянула в дверь и кивнула подруге. Адуев, сбочив голову, обмотал по белому воротнику сорочки галстук и, задумавшись, держал его под подбородком, не зная, в какую сторону и как наложить одну половинку галстука на другую.
Женщины ворвались к нему.
— Попался, варвар, а еще хвастался! — закричала Марфа Даниловна.
Она отобрала у смущенного Селифона галстук, переложила его с ладони на ладонь и, перекинув концы, неуловимо быстрым поворотом пальцев затянула красивый продолговатый узел.
— Хоть на выставку! — оправляя воротник сорочки, похлопала она Адуева по жесткому, сильному плечу.
— …Плясать кочу! — настойчиво повторил подвыпивший Андрей Антоныч и уставился на Марину.
Иван Лебедев, сидевший рядом с дочкой директора Эмилией, игриво перебирал лады баяна, но Обухова попросила:
— Попляшем чуть позже! Давайте лучше поспорим о любви, о красоте, о жизни…
— Ну, с отвлеченными разговорчиками о прекрасном можно подождать, товарищ начальник политотдела. Над нами не каплет. И о любви в наши горячие дни ровно бы не того… — полушутя, полусерьезно возразил ей Вениамин Татуров.
— Да, и о любви! — повторила Марфа Даниловна. — И стыдиться любви нечего. Стыдно, когда не можешь, не умеешь любить… Да, о музыке! О новой книге… Вот свалим с плеч дьявольские заботы о куске насущном, — а это ведь не за горами, — и тогда все это придет, станет потребностью миллионов людей. Облегчая труд, — Марфа Даниловна обвела присутствующих взглядом, — мы раскрепощаем человека для возвышенных духовных наслаждений, — невольно впадая в тон пропагандиста, загорячилась Обухова.
Вениамин Татуров слушал Марфу Даниловну, упрямо втянув коротко остриженную круглую голову в могучие плечи. Еще на демонстрации, после речи начальника политотдела, он понял, что ему, секретарю черновушанской ячейки, многому надо учиться у ней. Однако он, сам того не сознавая, репликами Марфе Даниловне хотел как-то восстановить поколебленное спокойствие своей души.