Дома Погонышиха показала Марине связку книжек, привезенных из района, рассказала о курсах, о работе на ферме, о меняющейся черновушанской жизни, избегала только говорить о Селифоне. Марина тоже не спрашивала о нем, хотя весь вечер ждала этого разговора. Уже укладываясь в постель, Марина будто случайно спросила:

— Ну, а как тут поповна-то, самозванная жена Селифона поживает?

Спросила и накрылась одеялом до подбородка. Матрена потушила лампу, села на кровать к Марине, нагнулась и вполголоса, чтобы не разбудить свою дочку, оживленно заговорила:

— Кикимора-то эта? Известно, тоща баба — вобла-рыба. От злости сохнет. Обманом повесилась на этакого-то молодца. Жизнь человеку заела, водовозная кляча… Да ведь у нее, Маринушка… и шкуричонка-то не стоит сбруи…

Как только Матрена заговорила о Фроське, речь ее стала обычной, грубоватой, но и необыкновенно выразительной. Рассказала она и о большой работе Селифона как председателя колхоза, и о несчастной его жизни с поповной.

— Ну, а как там, дева, Орефий Лукич-то?..

— Работает… — ответила Марина.

Всю дорогу из города в Черновушку она силилась представить Селифона, каков он есть теперь, но перед нею вставал все тот же черноглазый, робкий, любящий Селифошка в первые дни их встреч. А вот после рассказов Матрены о Селифоне она чувствовала, что он совсем-совсем иной, но какой иной, так и не могла представить. Сравнивая свою прежнюю любовь к нему, она поражалась силе новой любви, незримо выросшей за долгие годы страданий.

— Ну, а как у тебя, Маринушка, с Орефием-то Лукичом? — снова спросила ее Погонышиха.

Марина поняла, о чем спрашивала Матрена, и лицо ее загорелось.

— Никак, Матрена Дмитриевна, — сухо сказала Марина и отодвинулась к стенке.

Матрена вскоре заснула.

Проснулась Марина поздно. Погонышиха уже ушла на ферму. Весенний день, несмотря на хмарь, павшую на горы, был тепел и погож. И хмарь и полуденный влажный ветер съедали размякший, искрящийся снег, пустили ручьи с гор.

Марина пришла домой, но усидеть в комнате не могла. Радость жизни ворвалась в нее с апрельским, звенящим ручьями, днем. Вдруг захотелось ей запеть, сбегать, как раньше, на полянку. Она надела любимое свое шерстяное синее платье, высокие резиновые ботики. Долго и внимательно рассматривала в зеркало взволнованное свое лицо, — оживлённая, красивая, она нравилась самой себе. Ощущение близкого счастья было так велико, что ей хотелось побежать к нему навстречу.

Марина шла, не чувствуя ног, и невольно улыбалась и этой легкости во всем словно поющем теле, и ощущению все нараставшей и нараставшей радости.

38

Хорошо выезженный иноходец, переменив ногу, с карьера падал на зыбкую иноходь, но Селифон, не прощавший ранее коню сбоя, обжигал его ударом плети и рывком поводьев снова поднимал иноходца на необычный для него карьер.

При въезде в деревню на сильно занавоженной дороге взлетали перед самой мордой коня неожиданно появившиеся, словно пригнанные попутным теплым ветром, монашенки-галки и грачи и тотчас же опускались.

На улице смял он пеструю чью-то собаку и не оглянулся.

«Иди к ней! Сейчас же иди!» — слышались ему в шуме и свисте ветра ободряющие слова Матрены.

Он скакал и меж ушей коня видел, отчетливо видел то овальное лицо Марины с круто изогнутыми тонкими бровями, то нежное, робкое выражение милых ее рук, то сияющие беспредельной добротой синие ее глаза, доверчиво и прямо устремленные на него.

Адуева охватил страх: он боялся, что не застанет ее, что она снова, как тогда, соберется и уедет.

Мелькали дома, заборы, люди. Мягкая, проступающая глубокими колеями дорога была тяжела для скачки. От выступившего пота вытянутая шея саврасого потемнела. До поворота к недовитковскому дому остался один квартал. С реки, из узкого кривого переулка, на серенькой лошаденке, запряженной в дровни, неожиданно вывернулась женщина с корзиною настиранного белья. Селифон не успел сообразить, как конь, взвившись, перемахнул через дровни. Почувствовав себя в воздухе, Селифон на одно только мгновение увидел под ногами иноходца испуганно пригнувшуюся к грядкам женщину и тотчас же забыл о ней.

Осаженный у самых ворот, иноходец забрызгал калитку грязью, жидким снегом. Селифон спрыгнул на землю и бросил поводья. Саврасый жарко водил мокрыми боками. Тяжелое седло двигалось на его спине взад-вперед.

На дворе Адуева встретила Гликерия Недовитчиха и испытующим взглядом окинула с ног до головы. И по нарядному костюму и по взволнованному лицу с прядями перепутанных, выбившихся из-под шапки волнистых черных волос догадалась, куда спешил он.

— Марина Станиславовна ушодчи. Сказывала — ненадолго, в разгулку, — заторопилась Гликерия, тронутая растерянным видом председателя.

Адуев ничего не ответил женщине, повернулся и вышел за ворота.

— Теперь-то уж непременно на полянке! — вслух сказал Селифон.

Саврасый повернул к нему голову. Подглазницы и храпка коня были в серебряных блестках пота. Селифон положил руку на луку седла. Иноходец, готовясь принять всадника, прочно расставил ноги и высоко вскинул голову. Но Адуев только отцепил волосяной чумбур и повел коня переулком на окраину деревни, к лесу. Гликерия вышла за ворота и смотрела ему вслед» Из окон дома Свищевых на Адуева тоже смотрели женщины.

Выйдя из деревни, Селифон повернул к кромке тайги, начинающейся у подошвы Малого Теремка. На поляне вчерашние его следы, протаявшие до земли, как след медведя, широкой тропой убегали к пихтам.

Он окинул взглядом пегую от проталин полянку и по-охотничьи вздрогнул: недалеко от его следа на искрящейся уцелевшей пленке снега выделялись свежие, четко голубеющие следы маленьких женских ног…

«Обратного следа нет!» — радостно отметил он и быстро пошел сбочь следа, не наступая на него, как на охоте по соболю.

Савраска, не натягивая чумбура, шел сзади.

За одиночными пихтами, выбежавшими на полянку, в глубине леса, было полутемно и тихо. От земли пахло талым снежком и обнажившейся прошлогодней травой.

Первой увидала и, несмотря на необычность костюма Селифона, узнала его Марина. Разум опередил дрогнувшее сердце. Сомнения, страх — все исчезло. На одно только мгновение задержалась она, схватившись за ствол березы, чтоб не упасть на подсекшихся ногах. Помертвевшее лицо ее в эту минуту было неотличимо от березы.

Селифон повернул голову и тоже увидел ее. В это время Марина уже оторвалась от ствола и бросилась к нему. На бегу она поскользнулась на обледеневшем снегу. Мягкий платок ее свалился на плечи, обнажив гладко зачесанные темно-ореховые волосы с голубым пробором посредине, прямым, узким и ровным, как тропинка во ржи.

— Селифон!.. — задыхаясь, с трудом выговорила она и упала к нему на грудь, как падает кудрявая по весне березка, срубленная наискось за один взмах.

От резкого ее броска Селифон тоже поскользнулся и, удерживая равновесие, на мгновение отстранил от себя Марину.

— Дай! Дай!.. — выдохнула она и таким порывистым движением закинула к нему на шею руки, что он снова, чтобы не упасть, на мгновение откинулся от нее назад. Запрокинутое лицо Марины с сухими раскрытыми губами тянулось к его губам, но длинное, свесившееся ухо его шапки попало ей на правую кисть и от порывистого рывка дважды обмотнулось вокруг руки. Марина сделала еще одно усилие, и шапка, соскочив с головы его, повисла за плечами Селифона. Потом она откинула от себя крупную его голову с властными дугами бровей, с смоляными спутавшимися волосами на потном белом лбу и долго безмолвно смотрела на него, словно не веря в свое счастье. Он что-то хотел сказать ей, но не смог и тоже только смотрел на нее восторженными и в то же время виновато-умоляющими глазами.

— Мука моя! Жизнь моя!.. — прошептала она наконец с дрожью в голосе.

Селифон не понимал, что говорит ему Марина, а только слушал ее голос, гладил мягкие ее волосы и вдыхал их аромат.

В меховой куртке Адуеву стало жарко — он расстегнул ее.