Погонышиха указала Селифону на двухнедельного красненького бычка в белых «чулочках» на ножках. Телок зацепился передними копытцами за перекладинку дверцы и стоял, разлопушив мохнатые ушки.

— От Моньки и Синегуба. Ну, столь ли озорной да забавный, я ровно бы и не видывала такого! Как только к нему, он сразу же на дыбашки… Ну, ну, ишь ты какой ушастик, — Матрена потрепала Аполошку. — А вот и Аксюточка! — Погонышиха присела на корточки перед кабинкой, вблизи печки.

Белоголовая телочка, пятно в пятно похожая на рекордистку фермы Аксаиху, попыталась встать на свои еще трепещущие, кривые ножки с мягкими и белыми копытцами. Матрена подхватила ее под брюшко и помогла подняться.

— А ну, господи благослови! Господи благослови… Давай-ко, давай-ко на свои ноги! Вон мы какие рослые… — ворковала Матрена, удерживая качающегося с передка на задок теленка.

В глазах Погонышихи было столько восторга и гордости, что в этот момент она напоминала мать, показывающую своего первенца.

Адуев тоже присел на корточки и внимательно осматривал новорожденную, пытаясь отыскать в ней признаки незаурядной молочности, которой отличалась Аксаиха.

С ведрами парного молока вошли телятницы. Румяная комсомолка Настя Груздева, заметив Погонышиху, крикнула:

— Матрена Дмитриевна, там вас Хорек спрашивает. «Иначе, говорит, жаловаться председателю буду», — девушка улыбалась.

Матрена осторожно уложила телочку на подстилку и поднялась.

— Скажи ему — пусть хоть самому Калинину жалуется. Спит! Спит, чертов Хорек! — обращаясь уже к Селифону, гневно заговорила Матрена, и скулы на ее лице мгновенно побелели. — Аксаиха — с минуты на минуту, а он с дежурной в догонялки храпака задает… Приперла я его, как корова волка рожищами к забору. Он было туда-сюда: «Я и не спал, я заболел…» А кой там сатана заболел — на шее-то хоть ободья гни… Гони его, Настя, иначе сама выйду, хуже будет… Пойдем, Селифон Абакумыч, в конторку, мне с тобой с глазу на глаз потолковать надо, — бросив взгляд на телятниц, негромко закончила Матрена.

«Наконец-то!» — подумал Селифон, чувствуя, как неудержимая дрожь охватила его тело.

По дороге к конторке Погонышиха несколько раз останавливалась, говорила с доярками, с возчиками, въехавшими во двор с сеном на семи лошадях, но Селифон плохо понимал ее речь. Он не замечал ни теплого весеннего ветра, ни робких еще ручейков, прокладывающих путь по унавоженному подворью фермы.

Ширококостная, сутулая Матрена в рыжем зипуне, больших растоптанных сапогах то двигалась впереди Селифона, то останавливалась. Останавливался и Селифон, по-прежнему глухой и безучастный к происходящему вокруг него.

В конторке она таинственно закрыла дверь.

— Вот сюда, поближе! — ласково пригласила Матрена сесть к столу.

«Ну вот и конец тебе!» — подумал Селифон и сорвал с головы длинноухую пыжиковую шапку.

Вначале, когда выходил из телятника и шел по двору за Матреной, он был почти уверен, что Погонышиха сообщит ему приятное, но по тому, как много раз останавливалась на дворе Матрена и подолгу говорила с доярками и возчиками, понял, что она «оттягивает момент удара». Слова же Матрены: «Вот сюда, поближе», сказанные каким-то особенным голосом, окончательно утвердили его в этом.

«Значит, сказала ей, что не любит меня…»

Готовый принять любой удар, бледный, растерянный, Селифон откинулся к стене.

Погонышиха неторопливо подняла полу зипуна, завернула руку куда-то к пояснице, где у нее в многочисленных складках платья был карман, и извлекла старательно сложенную вчетверо бумажку.

«Письмо!»

Селифон стремительно протянул руку. Но Погонышиха словно и не заметила его движения, развернула бумажку и опустилась на скамью против Адуева. Погонышиха была и торжественна, и возбуждена, и какая-то робость проглядывала в каждом ее движении.

— Здесь, Селифон Абакумыч, — Матрена указала глазами на бумажку, — обдумала я до тонкости восемь заповедей…

— Каких заповедей?..

Селифон встал. Но Матрена, не слушая председателя, взволнованным голосом начала читать по бумажке:

— «Первая — любовь к порученному делу. Вторая — подбор честных, преданных колхозниц. Третья — организация труда на ферме с заинтересованной поощрительной сдельщиной. Четвертая — поголовное зоотехническое образование работников фермы…»

Селифон медленно сел, а Матрена все читала и читала, но он уже снова не понимал ее.

Матрена Дмитриевна кончила читать и обратилась с вопросом:

— Ну, как ты думаешь насчет заповедей моих, Селифон Абакумыч?

«Я сам спрошу о ней…»

Погонышиха бережно свернула бумажку. Но Адуев, как ни напрягал память, не мог вспомнить ни одной из заповедей Матрены. Единственное зацепившееся за его сознание было слово «любовь».

— Великое дело любовь, Матрена Дмитриевна, — сказал он и замолчал.

— Любовь любовью, дорогой товарищ председатель! — горячо вскинулась Погонышиха, обескураженная уклончивым ответом на вопрос, над которым она продумала не одну ночь. — Но и на одной любви тоже ехать нельзя. К этому надо поощренье трудоднем за сверхнормовую надойку, за укарауленный отел. Лентяек же или сонь, вроде Наталки Сорокиной, безо всякой жалости вычетом бить, иначе они вечно бедными будут… Я вон бабочкам вчера об отчислении с каждых десяти литров, надоенных сверх нормы, по одному литру в пользу доярки, для пробы посулила, дак седни смотрю — у них только ушаты с мешанкою свистят. И каждая норовит своим коровам какой позеленее пласт ухватить… А также и зоотехнические курсы для молодежи. — без поголовной учебы, видно, Селифон Абакумыч, далеко не…

«Спрошу, чем так мучиться!»

Он подошел к Погонышихе и неожиданно спросил:

— Матрена Дмитриевна! Говорят, Марина приехала?

Матрена только сейчас рассмотрела мертвенно-серое лицо Селифона, страдающие его глаза. Она задумалась на мгновение, потом тихо, но решительно сказала:

— Иди к ней! — И еще более решительно и ободряюще: — Сейчас же иди!

Матрена закрыла за председателем дверь и поспешно вышла на крыльцо. Селифон пробежал мимо привязанной лошади.

Погонышиха крикнула ему вдогонку:

— Да на Савраску-то садись!.. На Савраску!..

Адуев обернулся, увидел привязанного у изгороди заседланного коня, на котором он приехал на ферму, трясущимися пальцами отвязал повод и взлетел в седло.

Савраска качнулся и вынес всадника в открытые ворота.

37

Марина недолго тогда пробыла с Обуховой на третьей ферме. Захотелось побыть дома с отцом, но Станислава Матвеевича она не застала. Оставшись одна, Марина внимательно рассматривала выцветшую фотографию матери, висевшую под старым, слепым зеркалом. С фотографии смотрело красивое, гордое лицо молодой женщины с родинкой над левым уголком припухшей верхней губы. Матери своей Марина не помнила, но знала многое о ней от покойной бабки. И странно — жизнь прекрасной нежной женщины, смотревшей с фотографии, в этот момент показалась Марине чем-то схожей с ее жизнью.

Марина уронила голову на руки.

В окнах засинел вечер. В переулке послышались чьи-то поспешные шаги. Ближе, ближе…

Стукнула калитка.

«Он!»

Радость и страх с новой силой охватили Марину. Она подбежала к двери, закрыла ее на крючок и плотно прижалась к стене, втянув голову в плечи. Но и крючок, казалось ей, не гарантировал от возможности внезапного появления Селифона в доме, Марина Схватилась обеими руками за дверную скобу: таким неотвязным было ощущение страха перед этой встречей.

Тяжелые, поспешные шаги раздавались уже на дворе, уже слышно было, как кто-то открыл дверь в сени, взялся за скобку, — и она услышала голос Матрены Погонышихи. Но страх не прошел и в присутствии Матрены. Марина опасливо смотрела на занавешенные изнутри окна, на дверь.

Разговор не клеился. По тревожному состоянию Марины Погонышиха поняла все.

— Вот что, дева, пойдем-ка ночевать ко мне.

Марина поспешно закрыла квартиру, положила ключ на условленное место, над дверью, и они чуть не бегом побежали на другой конец деревни. На улице Марина часто оглядывалась: ей казалось, что сзади кто-то идет за ними.