— Я ей скажу! Не это еще скажу!.. Зубами в горло вцеплюсь!.. Мой! Собственный!.. Мой! Мой!

Проснувшийся ребенок заплакал и протянул к матери руки. Фрося сорвалась со скамьи, подбежала к постели и озлобленно стала бить девочку по рукам, по голове.

Виринея оттолкнула мать от захлебнувшейся в крике Леночки. Фрося, точно слепая, сделала несколько неуверенных шагов к кровати и, обессиленная, упала на нее вниз лицом.

Виринея запахнула ребенка в зипун и понесла домой: «Пусть перекипит, поразмыслит».

В избе было тихо, только из медного умывальника-«подергушки» позванивала капель. Евфросинья встала с постели. С бледным, мертвым лицом открыла дверь в горницу. В переднем углу, задернутая от Селифона белой занавеской, висела икона — «родительское благословение». Фрося упала на колени. Залитое слезами лицо со страстной мольбой устремила на полустертый лик:

— Матушка!.. Пресвятая владычица…

И вдруг ей представилось, что Селифон сию минуту целует лицо, плечи Марины…

Сейчас ей больше чем когда-либо стало ясно, для кого обрился он, для кого надел новый костюм, сапоги и пальто. Она не могла молиться. Пламенем охватил ее гнев. Фрося набросила на голову шаль и выбежала из избы, не закрыв за собой дверь.

34

Селифон разорвал исписанные листки письма Быкову: мысли показались недодуманными. Взял газету, но даже заголовки статей плясали перед глазами — он не понимал их смысла.

«Сейчас она одна дома… одна дома…»

Бросил газету.

При мысли, что вот сейчас он увидит ее, Селифон чуть не задохнулся, распахнул дверь и прошел мимо Мемнона.

На реке выступила поверх льда вода. Ветер рябил голубую наледь. Солнце чешуисто плавилось на мелкой волне. Выпущенные на водопой коровы, казалось, схлебывали жидкое золото, а подняв морды, роняли с губ сверкающие капли.

Начался рабочий день. У гаража совхоза, содрогаясь, гудели тракторы, грузовики. Люди в измазанных горючим брезентовых спецовках суетились у машин, выбегали и вбегали в гулкую слесарную мастерскую.

У колхозных амбаров шумели круглые решетья триера: бригада Ивана Лебедева заканчивала сортировку семенного зерна. Бригадир в красноармейском шлеме с не выцветшими еще следами от звезды смотрел на Селифона. Адуев, чувствуя, что Лебедев ждет его к триеру, повернул к колхозной кузнице. Расширенная этой зимой вдвое, она выглядела внушительно. После приезда из Москвы Селифон называл ее «кузнечным цехом».

У пылающих горнов видны были кузнецы-новоселы в кожаных фартуках, с засученными по локоть рукавами.

«Плуги ремонтируют».

Но мысль не задерживалась, как прежде, на делах колхоза.

Не заглянул председатель и в «столярный цех» с нагроможденными в углу новыми рамочными ульями, смолистыми стружками на полу.

У конюшни кто-то окликнул его, но Селифон прибавил шагу.

Воробьи, одуревшие от весеннего солнца, азартно дрались, чирикали. Дом Фомы Недовиткова был рядом.

Как в тумане, сдернул веревочную петлю с кочетка ворот. Не в силах больше сдерживаться, пробежал через двор.

На дверях той половины дома, в которой жил Станислав Матвеич, висел замок.

«Уехала! А может, ушла на полянку?»

Адуев пошел на окраину. Он был убежден, что Марина ушла именно туда, где когда-то встречались они. Память воскресила ее лицо, синий свет сияющих глаз, первое прикосновение ее волос, душистых и горячих.

На уцелевшей пелене снега к пихтачу не было ни одного следка, но Селифон упрямо прошел к лесу, уже охваченному радостным предчувствием весны. На протаявших корнях, усыпанная рыжею прошлогоднею хвоей, пучилась земля.

Селифон сел на пень. До боли ярко припомнилось, как раньше он ждал ее на этом же самом пне.

«Придет! Обязательно придет!»

Под деревьями стелилась сумеречная наволочь. Голубел на полянках снег. По вершинам пробегал ветер. Стрельчатые пики пихт гнулись. Селифон снял шапку, подставил ветру разгоряченную голову.

Сколько времени просидел он, прислушиваясь, не хрустнет ли под торопливыми шагами изъеденный весенними лучами снег… Но ухо улавливало выхлопы работающего дизеля на лесопильном заводе совхоза, сложные шумы на деревне, дробное перестукиванье дятла на сушине да возню и писк зверушечьей мелкоты.

«А может быть, она давно вернулась?»

Селифон снова пошел в деревню.

У ворот недовитковского дома лицом к лицу встретился с Фросей. Она была без пальто, в одной шали.

Евфросинья, как от удара, покачнулась и схватилась за столб. Селифон шагнул в раскрытую калитку мимо нее, но она стремительно раскинула руки.

— Н-не п-пу-щу! — на весь квартал крикнула женщина.

В голосе ее была такая угроза, что Селифон остановился.

К стеклам окон в соседних домах прильнули любопытные, точно из-под земли выросли ребятишки, раскольницы.

— Не пущу!

Сжав кулаки, Фрося шагнула к Селифону. Шаль с головы ее упала под ноги. От резкого движения кофта на груди расстегнулась.

Левой рукой Евфросинья схватила Адуева за пальто, а правой замахнулась, норовя ударить в лицо.

Словно дымом подернулись глаза Селифона, и руки Фроси очутились в его руках.

— Со всей деревней… в городе потаскушничала… Вернулась мужей отбивать!.. — исступленно выкрикивала она.

Селифон стоял перед ней холодный и чужой. Ледяное спокойствие, которое испытывал он, поразило его самого. В момент, когда простоволосая Евфросинья бросилась на него, он впервые увидел, как разительно похожа она на мать свою — попадью Васену Викуловну. Те же острые плечи, жидкие грязно-желтые волосы, прилипшие ко лбу, те же линии рта. Вспомнилась сцена на границе, налитые бешеной ненавистью глаза уставщицы.

Молчание и отчужденность Селифона так подействовали на Евфросинью, что она смолкла. Ей казалось, что сердце его обратилось в кусок льда. В толпе Адуев увидел запыхавшуюся Виринею Мирониху. Удивляя черновушан спокойствием, сказал вдове:

— Уведите, ее к себе и уговорите не делать глупостей! Не люблю я ее и никогда не любил, чужие мы с ней, и жить с ней я не могу больше…

Молча расступившаяся перед ним толпа вывела Фросю из оцепенения. Она так стремительно рванулась из рук Виринеи, что повалила вдову на землю и сама упала.

— С-се-ли-фоша! Прости! Се-ли-фо-о-ша!.. Любовь моя!.. — выкрикивала Фрося, протягивая руки в его сторону…

35

На въезде в Черновушку Матрена Погонышиха остановила подводу.

— Сундучишко Нюре осторожненько, с рук на руки, передашь, — наказывала Матрена ямщику — мальчику-подростку.

У подножия горы, золотясь на солнце свежеобструганными бревнами, стоял новый скотный двор. И, несмотря на то, что Селифон ей писал о нем, длинный, с возвышающимися в два ряда вытяжными трубами, с частыми глазницами небольших окон, типовой двор поразил ее.

— Корапь! Чистый корапь! Да этакого красавчика я ровно бы и в районе не видала! — Матрена остановилась.

И хотя каменные, с красными железными крышами, с цементными кормушками, с электрическим освещением показательные дворы в районном центре были действительно образцовыми, свой, даже не законченный еще, двор показался ей во много раз красивее и милее.

Придерживая сползающую шаль, она, как девочка, побежала к ферме.

С напахнувшим ветром обдало ее волнующим запахом скота, донесло мычание коров, людской говор.

Заморенные, взъерошенные коровы, сонно бродившие по утолченному, нечищенному деннику, замутили радость Матрены.

Первая заметила Погонышиху старшая доярка Акулина Постникова:

— Бабы! Матрена Митревна приехала!

Последним пришел сторож фермы, дед Никита Подъязков, за маленькую остренькую головку прозванный «Хорьком». С ним больше всех ссорилась Матрена.

— Никитушка! — обрадовалась она и ему.

Через десять минут Матрена уже знала все, что произошло на ферме за четыре месяца.

— Соль вышла. С кормами туговато. Телята не стоят…

Женщины не отходили от Матрены.

Лучшая корова фермы Аксаиха была отделена в родильное помещение. Матрена не удержалась посмотреть на нее в дверную щель. Потом заглянула к Доче. Корова узнала Матрену. Погонышиха гладила ее по захудавшей, начинающей уже линять спине, а Доча так разревелась, так шумно обнюхивала и лизала ее руки, что Матрена и сама с трудом удерживалась, чтоб не расплакаться.