Селифон подумал и добавил:

— Ну, конечно, пушнина, кедровый орех, пасека, маралий рог нам сильно помогают. Это надо понимать, это обязательно запишите, без этого так скоро бы не подняться нам. Конечно, и сейчас много еще недохваток, но, как говорится, на твердую дорогу выбираемся.

Повсюду шли такие же разговоры. Рассказывая, Адуев прислушивался к показателям других колхозов. Четырнадцать — восемнадцать килограммов зерна на трудодень в ряде земледельческих кубанских колхозов волновали его.

«Какие же мы еще бедные против других!» — думал он.

Адуеву показалось, что и журналист тоже не в большом восторге от их семи килограммов на трудодень, когда рядом есть такие богатеи. Кто, кто, а Селифон-то хорошо знал огромные, не использованные еще резервы своего колхоза, на какие они думают налечь в будущем году. Но он удержал себя и решил закончить так, как подсказывала ему совесть:

— И вот почему я, может быть, не так красно про дела свои рассказываю, сознаюсь. Наказ мне дан — не хвастать. Секретарь нашей партийной группы Вениамин Ильич Татуров и секретарь райкома товарищ Быков велели передать съезду, — Адуев достал из кармана бумажку и начал читать: — «Мы гордимся, что нашему району выпало такое счастье, как собственный делегат на Всесоюзный съезд. Но головокружения от успехов у нас не будет — сделали только первый шаг. Хорошо знаем: нужно еще крепче за дело браться, чтоб добиться лучших достижений…»

Эту фразу журналист записал в блокноте.

До открытия съезда посетили Мавзолей Ленина. Тихо прошли один за другим. Трепетно было на душе у Селифона. Чувствовал он, что то же самое испытывали и все делегаты. Молчал. Молчал и его спутник Прозорин.

Вечером в 6 часов 25 минут съезд был открыт.

Делегат средневолжского колхоза внес предложение избрать почетный президиум.

Из боковой комнаты вышли члены Политбюро Центрального Комитета партии.

Адуева подхватил горячий вихрь и точно понес на своих крыльях. Он и хлопал и не отрываясь смотрел на сцену. Высокий, он хорошо видел, как руководители партии осматривали переполненный ликующим народом зал.

Все, что скопилось в душе Селифона за всю его осмысленную жизнь, все волнение по дороге в Москву, весь трепет, с каким входил в этот зал, — все это вылилось в восторженном крике, в неистовых всхлопах ладоней…

Душа Селифона взмыла как птица. Щемило сердце от ощущения набранной головокружительной высоты. Он в Москве! Он видит продолжателей дела Ленина!..

На сцену в президиум шли и шли делегаты: празднично сияющий Прозорин в новом темно-синем костюме и желтых ботинках, старая крестьянка в подшитых валенках, туркмены, горцы в мягких ичигах, беловолосый ударник помор в нерпичьих унтах. Простые колхозные люди многонационального Союза шли в президиум, руководить первым своим съездом.

Молодой колхозник обвел глазами ярусы переполненного театра:

— Товарищи! Мы с вами сидим в данном зале, где раньше, в царское время, собирались дворяне. А собрались вы благодаря диктатуре пролетариата, благодаря великой партии Ленина. Совместно собрались батраки, бедняки и пастухи. Пусть чувствует капиталистический мир, что и батраки научились решать мировые вопросы!

Селифону Адуеву казалось удивительным, как этот одного с ним возраста парень в точности смог выразить то, что чувствовал он. Именно в золотом, сказочно-прекрасном дворце сидит он, Селифошка Адуенок, бывший батрак жадюги Сухова, смотрит на руководителей партии и вместе с ними будет решать мировые вопросы…

Глубокой ночью Адуев делился впечатлениями с Прозориным:

— Вам, конечно, многое, может быть, давно известно, вы даже руководителей партии не в первый раз видите…

Пружины кровати мягко закачались. Адуев приподнялся на локте.

— Поверите ли, раньше из всей нашей деревни не более двух десятков мужиков по одному разу в уездном городе бывали. Широко ходили у нас только скупщики маральего рога. А чтоб обыкновенный, рабочий мужик — он города чуждался, как медведь. Да и богатеи, когда ехали в уездный город на ярмарку, с пушниной, с маслом, с медом, с кожами, перед поездкой молебны служили. Калачей мерзлых на дорогу мешок брали, свою чашку и туесок берестяной для воды. А уж уставщик строжил, наказывал: «Боже вас упаси к табашнику-еретику на квартиру заехать, чаем обмирщиться, пищей оскверниться!»

В городе заезжали к купцам Федоровым — из раскольников они были, но, живя торговлей, обмирщились. Так и у них для питья себе воду из проруби на реке брали. Поведут коней поить — и туесочки с собой. Пожуют мерзлых калачиков, попьют водицы и тем дышат. Домой возвратятся — уставщик епитимью за связь с никонианами наложит, отобьют не менее полутыщи поклонов. А до этого жена в постель с собой не положит…

В газете Адуев прочел:

«Сегодня, в те самые дни, когда съезд колхозников Советской страны обсуждает организацию сева, американские капиталисты думают о том, как организовать недосев. Сегодня, когда двенадцать тысяч комбайнов работают на социалистических полях, в капиталистической Европе с трудом находят применение 22 комбайна (двадцать два!)».

Радость и гордость охватили душу Селифона Адуева.

24

Рыклин впервые за свою жизнь прятался от людей. После памятного вечера, когда Селифон вышвырнул его с собрания, он долго не показывался на улице. И Макрида Никаноровна и даже любимица дочка Фенюшка боялись заглядывать в его комнату.

— Ты уж теперь вкруг его на копытцах, — шепотом наказывала мать дочке.

Босой, с всклокоченной бородой, Егор Егорыч лежал, уставившись в потолок, изредка шевелил потрескавшимися, почерневшими губами. Глаза его были воспаленно красны. Не раз женщины улавливали задушенный стон.

Беды, как птицы, летают стаями, появляются внезапно, одна тяжелее другой.

Позорно вытолкнутый Селифоном шел тогда Рыклин через площадь.

«Удар в спину!» — отдавались в ушах выкрики Адуева.

Несколько раз Рыклин останавливался и снова шел по безлюдной площади. Барсучью свою шапку, так и не надетую на голову, нес в руке. Пачка засаленных трехрублевок лежала в ней. Егор Егорыч повернулся к правлению колхоза и, потрясая шапкой, выкрикнул:

— Врете! Не затопчете! Ноги отвалятся!..

По речному взвозу поднимались мужчина и женщина. В апрельских сумерках фигура идущего впереди маленького, щуплого мужика, согнутого под тяжестью ноши, показалась Рыклину знакомой. Егора Егорыча просекла дрожь. Но он не хотел верить — так неожиданно и ужасно было для него появление этого человека.

— Омельян Аверкич! — выкрикнул Егор Егорыч и замер, ожидая, что вот сейчас остановится идущий и не обычным своим пискливым голосом, а рокочущим басом скажет: «Обознался, гражданин: Федот, да не тот».

И действительно, идущий остановился, а к Рыклину подошла длинная, ширококостная Прокудчиха и, обращаясь к мужу, неуважительно сказала:

— Омельян, да никак это Егорка Рыклин?

Мелкие, как утренняя роса, капли пота выступили на лице Егора Егорыча.

— Какими судьбами, Омельян Аверкич, мученичек пречестной?! На каких крылышках ангельчики донесли страдальца?.. — Егор Егорыч схватил Драноноску за плечи. — Не верю! Убей бог, не верю! Мы-то думали, что они, ироды, тебя на вечное поселение, а ты… Ух, да что же это я этаких гостей дорогих да средь пути, среди дороги пытаю! В горницу! Под образа! Омельян Аверкич… Душенька выболела, измучился, изболелся… Да, Омельян Аверкич!.. — Егор Егорыч и обнимал Прокудкина, и целовал его в лоб, в толстые губы, и тряс ему руки.

От Емельки он бросился к Прокудчихе.

— Да давай, давай скорей ношу с плеч своих, Матрена Садофьевна! — Рыклин силою снял у нее сумку с плеч и попытался снять и у Емельки.

Тяжело смотревший в землю Прокудкин отвел руку Егора Егорыча и сказал:

— Пусти, июда!..

Сумка выпала из рук Рыклина. Женщина подняла ее, и Прокудкины пошли от Егора Егорыча через площадь.