Вскоре она опередила лошадей на два поворота. Оглянувшись, увидела, что ямщик с облучка кошевки безразлично помахивает кнутом, а Обухова по-прежнему дремлет. Казалось, что никому-никому, кроме нее, не важно, что они одолевают последний подъем, за которым «его» деревня.

Кони поравнялись с Мариной. Проснувшаяся Марфа Даниловна, подтрунивая над нетерпением подруги, почему-то на украинском языке безнадежным голосом сказала:

— А за ций горой — ще гора!

На гребне Большого Теремка ямщик оправился на облучке и подобрал вожжи:

— Теперь на боку скатимся.

Марину, заслонившись ладонью от солнца, неотрывно смотрела на распластавшуюся внизу деревню. Застилавшие ли глаза слезы мешали ей найти «его» дом или изменившийся за эти годы пейзаж деревни был тому причиной, но только она так и не отыскала того переулка, который не раз так живо представляла в дороге.

Обухова что-то говорила об «очаге раскола», о «сибирской сечи» (за дорогу она прочла книжку об алтайских старообрядцах). Сани подбрасывало на раскатах. В передок постукивали комья талого снега. На крутиках ямщик с натянутыми вожжами запрокидывался назад. Гнедой рослый коренник, приседая на круп, вспахивал бурую роскисель дороги. Налегая на шлею, он под самую дугу вскидывал голову с запотевшими у основания ушами. Подтянутая каурая пристяжная шла с болтающимися постромками.

И от щемящей ли сердце стремительности спуска или от волнения на ресницах Марины дрожали слезы, и она не смахивала их, не поправляла сбившегося на плечи пухового оренбургского платка.

На последнем широком повороте кучер уже не сдерживал лошадей, по извечной ямщицкой манере лихо влетел в улицу.

Марине казалось, что перед расплеснувшейся за последние годы и вширь и в длину деревней расступились горы, отбежала обрубленная тайга. Неизменной осталась только река с выступившей поверх голубого льда аквамариновой водой.

Такой неузнаваемо маленькой показалась полянка — место весенних и летних игрищ. Черный, полуобгорелый домик Виринеи Миронихи, знаменитый зимними посиделками и смешными выходками «пересмешницы-ахтерки», покривился. Выросла новая улица отделившихся молодоженов и новоселов. Сверкающие струганой древесиной вновь построенные дома и избы излучали скипидарный аромат сосны и пихты. И только ближе к центру деревни замелькали раскольничьи расписные ставни, вычурно-резные, как иконостас, ворота, окна тоже в резных наличниках, хитрых и тонких, как кружева.

Обухову поразило обилие домов, повернувшихся к улице спиной. Ямщик-бородач, раскольник, ткнул кнутовищем в сторону избы Опояскиных и сказал:

— С умом строились старики: все окна во двор — от мирского соблазну дальше. Меньше грешил народ, а теперь девка еще не поспела, глянула в окно, — и вот тебе искусы всякие… Значит, вам в совхозовскую дирекцию? — закончил он вопросом к Марфе Даниловне.

Но Марина схватила Обухову за руку:

— Я тебя не отпущу сегодня. К отцу заедем… Ночуй у меня.

Марина так умоляюще смотрела на Марфу Даниловну, что та согласилась.

— С площади направо в переулок, к недовитковскому дому (последние годы Станислав Матвеич жил у Фомы Недовиткова в свободной половине пятистенника).

Все это Марина сказала торопливо, боясь, что Обухова раздумает, заедет в дирекцию, оставив ее в этот день одну в Черновушке, где с минуты на минуту она может встретиться в Селифоном. Всю дорогу она думала об этой встрече, и ждала ее, и боялась.

На проезжавших женщин смотрели любопытные. От площади шли люди. Марина наклонила голову. Сердце ее билось громко и часто.

На месте сожженных хором Амоса Карпыча и Автома Пежина дирекция совхоза построила склады, мастерские, лесопильный завод. Напротив школы-семилетки, над уцелевшим домом Мосея Анкудиныча, вывеска: «Правление колхоза «Горные орлы». У коновязи — заседланные лошади. Ворота раскрыты, на дворе шум триера, гул от множества голосов.

— Это и есть площадь Кукуевка? — спросила подругу Обухова.

Марина не отрываясь смотрела на окна мосеевского дома с маячившими в них чьими-то спинами и головами.

«Может быть, он видит сейчас меня?..»

Она боялась даже думать об этом. Кровь била в виски с такой силой, что звенело в ушах, лицо горело, сердце замирало страшно и сладко.

Обухова второй раз спросила ее о том же. Ямщик свернул в переулок. Марина облегченно вздохнула и утвердительно кивнула головой.

И только подъезжая к дому, когда за окном метнулось бесконечно близкое, знакомое до последней морщинки лицо отца, она подумала, что весь путь не вспомнила о нем.

Станислав Матвеич выбежал без шапки. Трясущимися руками не смог снять петли со столбика у калитки:

— Дочушка!..

Марина выскочила из кошевы и обвила шею отца. Долго она не могла оторвать лица своего от его груди, вдыхая родной запах, сохраненный памятью с детства.

— Дочушка! — шептал старик и проводил широкой, твердой ладонью по мягким волосам дочери.

Он повел ее в дом. Забытая Мариной и не замеченная Станиславом Матвеичем, Марфа Даниловна шла следом. Ямщик открыл ворота и завел потных, дымящихся лошадей. Марина держала большую руку отца и целовала ее всю дорогу от ворот до дверей дома.

У недовитковского двора собрались любопытные, но ямщик закрыл ворота и стал выгружать чемоданы.

В половине избы-связи, отделенной от хозяйской холодными сенями, квартира Станислава Матвеича. В комнате столярный верстак с полочками для рубанков и стамесок, кедровый стол посредине, пожелтевшее, с обшелушившейся амальгамой зеркало в простенке, кованый сундук у двери.

Долгим взглядом Марина обласкала каждую вещь. У порога она увидела улыбающуюся Марфу Обухову и только теперь спохватилась, что совсем забыла о ней:

— Батюшка! Любимая подруга моя — Марфа Даниловна…

Старик торопливо подошел к Марфе и поцеловал на радостях.

— Ну вот и счастье, и счастье… — твердил он, не спуская с Марины взволнованных, мокрых глаз.

28

Замечательного старика Дымова за эти годы Адуев видел не раз, слышал о нем многое. И все-таки Василий Павлович поразил Селифона при близком знакомстве с ним. В семьдесят лет старик выглядел несокрушима здоровым.

Был он кудряво-пышноволос, розовощек, с высоким лбом, с серебряною бородою во всю грудь, лишь под ясными светлыми глазами лучились морщинки.

Высокий, прямой, тонкий в талии, он сохранил гибкость и легкость движений.

Бросалась в глаза и приверженность Дымова к красивой одежде. Носил он отлично сшитый коричневый кавказский чекмень, выгодно подчеркивающий крупную, сильную его фигуру, и такого же цвета брюки, заправленные в мягкие козловые сапоги без каблуков.

Лето и зиму, несмотря ни на какую погоду, старик ходил без шапки, в том же чекмене, перетянутом узеньким наборным пояском.

Поседел Василий Павлович в двадцать семь лет… Отец Дымова поседел еще раньше. К тридцати годам волосы Василия Павловича из седых стали снежно-белыми. Лицо же осталось гладким и свежим, как спелое яблоко.

В Черновушку из станицы Чарышской Дымов приехал со своей единственной дочерью — тоже агрономом, поступившей на работу в совхоз «Скотовод».

Дымов был вдов. Дочь его Анна Васильевна Муромцева тоже потеряла мужа и всю нежность души отдала своему «батюшке». Как и отец, она была необычайно красива со своими снежно-белыми пышно вьющимися волосами, свежим и тонким лицом, освещенным грустными голубыми глазами.

Дочь не разрешала отцу перегружаться работой, но Василий Павлович, ревниво следя за всеми новинками агротехнической литературы, от солнцевосхода до темноты возился в своем маленьком садике.

Каждую удачу в опыте старик встречал бурно.

— Анночка! — кричал он из сада дочери. — Аню-у-то-о-чка-а!..

И Анна Васильевна по тону его голоса знала, что искания батюшки увенчались успехом.

В своем опытном саду он вырастил несколько яблонь, не уступающих ни величиной, ни вкусом плодов далеким родичам из Алма-Аты. Любимые свои деревца Дымов привез в Черновушку уже взрослыми из станицы Чарышской и ухаживал за ними, как за капризными детьми.