— Поправились мы, вот с места не сойти… — присоединился Ериферий.

Адуева разбирал смех, но он сдержался и сказал строго:

— А я думал, у вас совсем совесть потеряна, мужики.

21

Герасим Андреич решил со своей бригадой на все жнитво и молотьбу переехать в поле.

— Сами посудите, товарищи: золотые часы и утром и вечером на езду теряем. Ну, бабе там хлебы испечь, рубахи постирать, у нас же вся забота в пшеницах. А они вон какие нонче…

По примеру первой бригады в поле переехали и лебедевцы.

В помощь Герасиму Андреичу к первой бригаде прикрепился Вениамин Татуров. Селифон пошел к Ивану Лебедеву. Рядовых коммунистов тоже распределили поровну.

По просьбе Адуева совхоз «Скотовод» выделил горно-орловцам две молотилки.

На токах закипела круглосуточная работа. Азарт соревнования в уборке захватил всех, от стариков до ребятишек, перебросился в соседние колхозы. Об этом позаботился Вениамин Ильич.

«Не для чужого дяди — для себя и для родного советского государства стараемся: наше богатство — его сила. Его сила — наше богатство и счастье», — эти слова, записанные Татуровым в договоре на соцсоревнование между колхозами, через газету облетели весь район.

Зато не только в Черновушке, но и по всему горному Алтаю не было еще случая, чтоб с хлебом отмолотились к средине октября. Об этом только мечтал покойный Дмитрий Седов.

По настоянию Быкова место, предоставленное области на Всесоюзный съезд колхозников-ударников, отдали «Горным орлам».

Черновушанцы выдвинули двух кандидатов: председателя Адуева и конюха Рахимжана.

Пастух испугался. На все уговоры Вениамина Татурова он упорно твердил:

— За что рассердился?! Как брошу лошадей?! Пожалиста, не надо! Сделай милость, не надо!.. — В глазах Рахимжана дрожали слезы.

Старая Робега, встревоженная за мужа, попросила слово первый раз в своей жизни.

— Куда попал маленький, темный человек в большом городе! Пропал Ракимжанка, заблудился Ракимжанка, свой край сроду не найдет…

Накануне Станислав Матвеич сообщил Селифону Адуеву:

— Марина пишет, собирается приехать в Черновушку вместе с назначенным в совхоз начальником политотдела.

«Замуж, значит, вышла… Значит, всему конец…»

Селифон ни слова не ответил Станиславу Матвеичу.

В конце января Адуев стал собираться в Москву.

22

И какая же сверкающая даль! Сколь же прекрасна светлая наша страна! Величайший в мире народ выбрал, обжил, немеркнущей в веках драгоценной кровью своей отстоял в годины лихолетий. Кровью и потом удобрил тебя, родная моя земля.

Горы, леса, ширь — конца-краю нет…

Кому не понятна гордость тобою и нежная сыновняя любовь к тебе?!

Какой лютый враг может выжечь любовь к тебе?

Скорей темные леса твои опрокинутся корневищами в небо, а вершинами врастут в землю, чем выжгут из сердец твоих сынов вечную, неискоренимую любовь к тебе…

Да и как можно выжечь, искоренить то, что вошло в кровь человека с молоком его матери! Когда он малым ребенком уже любил тебя, сидя в зимние стужи на теплой печке, вздрагивая от выстрелов мороза в углах избенки и слушая чудесные сказки седой, подслеповатой бабки.

Родина! Теплый полынный ветер тихих осенних твоих полей! Синее небо с вендами журавлиных стай! Необъятна ты и величественна, как океан.

Адуев сидел у окна. Проносились будки, блокпосты, станции. Сибирский экспресс проглатывал перегон за перегоном.

Город-юношу — Новосибирск проезжали вечером. Селифон смотрел на переливающиеся брильянтами огни фонарей, и ему казалось, словно он после весенней теплой ночи попал на луг, распустившийся неисчислимым количеством золотистых жарких[38].

Барабинские, омские, тюменские степи поразили Адуева. Житель гор, о таких степях он только слышал.

Волчьей шерстью дыбились камыши вкруг застывших чаш озер со следами заячьих «путиков», видных из окна вагона. И снова степи, бесконечные, привольные, как в песне.

Если бы все их вспахать и засеять!.. Теперешними тракторами — это не конным плужком! Это теперь по силам.

Дымный от заводов, грохочущий черный Урал.

…Пермь, Вятка, с ворохами искусно обработанных замысловатых безделушек из дерева у привокзальных ларьков.

Селифон вернулся в вагон со станции и сказал соседке, словоохотливой немолодой учительнице из-под города Барнаула.

— Сколько игрушек! И как хорошо сделаны! Золотые руки у здешних мужичков.

— Вятка — лесная сторона: здесь веками развивалось искусство обработки дерева, — охотно отозвалась спутница, всю дорогу внимательно наблюдавшая необыкновенно жадного к впечатлениям соседа по купе. Она с удовольствием смотрела на его огромную, сильную фигуру, на молодое, хотя и бородатое лицо, на крупную черноволосую голову. Ей понравилось, когда он вошел в первый раз в купе и снял шапку: целый пук густейших глянцево-черных волос так и прянул на его голове.

«Какой великан, а что-то детское есть в нем», — отметила она сразу же.

— В одну из поездок я купила здесь удивительную шкатулку из липы, только мастер-художник мог сделать ее…

Но Адуев не отозвался. Он неожиданно замолк: Селифон вспомнил, что эти места — родина Марины. То же самое с ним случилось в Омске. На станции он увидел выходившую из вагона молодую синеглазую женщину о родинкой над верхней губой, на том же месте, что и у Марины.

Селифон по-новому начал ощущать свою любовь к Марине.

Ему казалось, что когда он жил с нею, то не понимал всей ценности любви, а только безрассудно, беспечно наслаждался ею.

Адуев начал припоминать самые мелкие подробности их жизни с Мариной.

Все встало перед ним с необычайной живостью. Новый волнительно-яркий мир, мчавшийся навстречу, внезапно померк. Он почувствовал себя глубоко несчастным.

Весь вечер он сидел отчужденный. И сейчас, когда отъехали уже далеко от Вятки, Адуев вернулся к прерванному разговору.

— Есть, знаете, Надежда Михайловна, и у нас тоже деревянных дел умелец, про которого говорят, что он топором часы состроить может. До революции церкви рубил, иконостасы резал. На что ни поглядит — сделает… — Говоря о Станиславе Матвеиче, Селифон думал о Марине, думал он о ней неустанно и настойчиво, как о неизлечимой болезни.

— А вы в Москву, на съезд, конечно? — неожиданно обратился к Адуеву небольшой, плотно сбитый человек, с круглым бритым лицом, с выпуклым лбом и ясными голубыми глазами.

Внимательным взглядом Селифон окинул нового пассажира, севшего в Вятке.

— Вы угадали, на съезд в Москву, — отрываясь от дум, сказал Адуев.

— Давайте познакомимся. Я тоже на съезд. Прозорин, председатель колхоза «Красный пахарь».

— Павел Александрович? — обрадовался Селифон. Совсем недавно он прочел в центральной газете очерк об одном из лучших колхозов страны и об его замечательном председателе Прозорине.

— Он самый, — сказал Павел Александрович и рассмеялся, слегка откинув назад голову. — А вы, должно быть, с Алтая, а то и дальше?

— С Алтая, из «Горных орлов», — почему-то первый раз смутившись за громкое название своего колхоза, ответил Адуев.

— То-то я вижу, что из старообрядцев товарищ, — снова засмеялся Прозорин, хитровато сощурившись, и откинулся назад, как бы разглядывая собеседника от валенок до головы. — Ну, вот, мы и не заскучаем в дороге двум председателям колхоза есть о чем поговорить! — сказал он.

Во всем облике нового своего знакомого Селифон сразу же почувствовал пытливый ум, неукротимую энергию и расчетливость в каждом слове и движении. Через полчаса они оба забыли об окружающих их людях и говорили о самом главном.

— Нет, Селифон Абакумыч, при начислении трудодней по нормам выработки, как ни борись за качество работы, люди будут стремиться не столько к качеству, сколько к количеству. Крестьянин — хороший математик, — Прозорин, хитровато прищурившись, посмотрел на молодого своего собеседника. — А вот оплата в зависимости от урожайности заставляет колхозника главное внимание уделять качеству обработки. Тут уже каждый шаг его подчинен повышению урожайности. Попробуйте — и сразу же поймете разницу. Очень, очень хороший математик мужичок! — щуря голубые, с мужицкой хитринкой глаза, засмеялся Прозорин.

вернуться

38

Ранние цветы жарко-золотистого цвета, в просторечии — «жарки».