Изменить стиль страницы

— Ты в своем уме? Оставлять столько добра чужим людям на разграбление!

— Мне это барахло не нужно, да и девать некуда.

— Ты это барахлом называешь? — Дед Мяука ходил по гостиной и ощупывал каждый предмет. — Оставь мне ключи, а сам поезжай, если хочешь. Покуда не возьму, что надо, меня отсюда не выманишь.

Николину не хотелось препираться, он дал ему ключи и оставил распоряжаться, как знает, в чужом доме. Он всего на час разлучился с Моной, а ему казалось, что прошла целая вечность. Он спешил поскорее вернуться, чтобы увидеть ее, услышать ее голос, насладиться ее близостью, увериться в том, что все происходящее — не счастливый сон, а счастье наяву.

Дед Мяука вернулся к вечеру с перегруженной тележкой, а на следующий день отправился в поместье на телеге, запряженной лошадью, которую он нанял у своего приятеля Петко Болгарии. Несколько дней они вдвоем ездили туда и возвращались с груженной доверху телегой, пока не притащили все, что можно было поднять и перевезти. Словом, если Николин был от счастья на седьмом небе, то дед Мяука забрался еще выше, на восьмое. И он жил теперь в другом мире, в мире той старой сказки, где дочь бедного мужика выходит замуж за царского сына. Его дом, хлев и двор заполнился кожаными диванами и креслами, персидскими коврами и столами, пружинными матрацами и комодами, бидонами со смальцем и растительным маслом. Еще он перетащил радиоприемник, граммофон, светильники, кур, гусей, индюшек и поросенка, лопаты, кирки и топоры, одежду, белье и обувь Деветакова, а также маленький полированный столик, за которым тот сидел в день самоубийства.

Мона пожелала заключить гражданский брак, поскольку они не были готовы к свадьбе, да и дом был так набит вещами, что негде было повернуться. Они расписались в сельсовете, вернулись домой, пообедали, и в этом состояла вся брачная церемония. Николин решил на следующий год построить новый дом, но теснота заставила его поспешить, и уже через несколько дней после свадьбы он начал искать мастеров и материалы. В селе было неспокойно, шли разговоры о создании кооперативного хозяйства, о новой войне, о национализации, о госпоставках, люди разделились на партии, каждый вечер ходили на собрания, спорили, ругались, сводили старые политические счеты. Николин знал о событиях в селе от Моны, которая ходила на молодежные собрания и обо всем ему рассказывала, но эти события не интересовали его, а уж тем более не волновали. До сих пор он жил вдали от общественной жизни и не был знаком ни с ее страстями ни с проблемами. Сейчас же он всем своим существом отдался колдовству женской плоти, которая делала его глухим и слепым ко всему окружающему, и только в короткие минуты отрезвления спрашивал себя и не находил ответа на вопрос, почему люди делятся на партии, почему спорят и ругаются, когда в жизни столько ласки и любви, столько счастья и красоты.

В свою очередь наши мужики тоже задавались вопросом, что за человек этот пришлый. Люди знали, что ему принадлежат сто декаров прекрасной земли и большой помещичий дом, предполагали, что водятся и деньжата, и рассудили, что либо он очень глуп, либо очень самонадеян, коли он взялся строить новый дом в такое время, когда никто не ведает, что станет с его имуществом завтра, а многие собираются, если будет организовано ТКЗХ, бежать в города. Мужички наши, не знавшие его характера, видели, что он всех сторонится, и испытывали к нему смешанное чувство зависти, презрения и любопытства. Сблизиться с ним никто не пытался, один только Илко Кралев заходил к нему, да и то редко, потому что был болен.

Николин не сумел достать материалы и пристроил к старому дому только одну комнату. К Новому году комната высохла, молодые обставили ее деветаковской мебелью и перебрались в нее. В январе Мона объявила, что беременна, и в конце мая родила девочку. Встав с постели, она сама сходила в сельсовет и записала девочку Мельпоменой.

Первым делом нашенских острословов было, разумеется, наградить новорожденную прозвищем, чтобы она, если, не дай боже, помрет прежде, чем ее запишут в сельсовете, не осталась без регистрации и на том свете. Прозвище ей пришпилили, не прилагая особых творческих усилий, а воспользовавшись традиционной преемственностью, — прибавили к прозвищу матери прилагательное, и новорожденная стала Кралей Маленькой. Потом их внимание переключилось на имя девочки. Такого имени никто в этом краю никогда не слышал, и острословы бросили все силы на розыски его корней. Они раскопали до девятого колена родословную деда Мяуки, Николина и даже Деветакова, но их этимологические труды ни к чему не привели. Наконец, Мона, насладившись тем, что достаточно долго продержала их в неведении, объяснила, что назвала дочь по имени какой-то богини театра. Само по себе это объяснение им ничего не говорило, но, коли речь зашла о театре, всем стало ясно, что такое дурацкое имя способен выдумать один только Иван Шибилев. Теперь острословы прикусили языки и не стали высказывать вслух некоторых своих догадок относительно отцовства Мельпомены. Ребенок появился на свет на седьмой месяц после свадьбы и мог родиться недоношенным, но мог быть и порождением одной из бесконечных авантюр Ивана Шибилева.

Село, однако, не приняло этого имени в его первоначальном виде и долго ворочало его во рту, прежде чем приспособило для употребления. Имя требовалось сделать нашенским, а для этого оно должно было лишиться всего незнакомого и экзотического и обкататься, став гладким, как фасолина, чтобы не царапать нёбо. После продолжительных упражнений по артикуляции, в которых приняли участие и молодые, и старые, имя Мельпомена, пройдя через Мену, Мельпу, Мельмену и пр., обрело самый совершенный вариант — Мела.

Один лишь дед Мяука не подозревал, что его внучка носит имя древней музы трагедии, а похоже было, что не подозревал и о существовании самой внучки. Он редко брал ее на руки и не уверял никого в селе, что его внучка умнее и краше всех. Пока девочка делала первые попытки очаровать окружающих своими беззубыми улыбками и покорить их агуканьем, дед Мяука переживал свой материальный восход, и все его внимание было поглощено тем, как насладиться им возможно более полно и, главное, как показать его людям. Как всегда, утром он вставал сразу после восхода солнца, выходил во двор и трижды зевал, при этом зевки его напоминали кошачье мяуканье — мя-а-ау-у, — откуда и пошло его прозвище. В зависимости от погоды его мяуканье разносилось по всему селу или слышалось только в ближнем околотке, но при всех случаях оно проникало через два дома в третий, откуда в то же время разносился надсадный кашель старого курильщика — это вставал его приятель Петко Болгария. «Доброе утро, Койно!» — «Доброе утро, Петко!» После такого обмена утренними приветствиями в виде мяуканья и кашля дед Мяука подставлял под кран умывальника два пальца, прикладывал их к векам и таким образом быстро и экономно справлялся с умыванием. Если день был праздничный и погода солнечная, дед Мяука устраивался где-нибудь во дворе или в саду. У него всюду были свои уголки, где было постелено сено или какой половичок и где он любил растянуться и подремать, как кот. Примерно через час появлялся Петко Болгария и говорил: «Да здравствует Болгария! На что сегодня время убьем?» И они убивали время на то, что выбирал дед Мяука, — нарды или шестьдесят шесть, шлепая карты, сделанные из сигаретных коробок, разрисованные крестями и бубями, с дамами, королями и вальтами. Они забирались в какое-нибудь кошачье убежище и играли без малейшего азарта, лениво и вяло, от нечего делать. Как утром они обменивались приветствиями с помощью мяуканья и кашля, так во время игры они вели один и тот же нечленораздельный диалог. «М-м-м?» — «Ах-ха!» — «М-м-м?» — «Ах-ха!» Этот диалог мог просто выражать классическую леность, но мог и таить в себе некий глубокий смысл, понятный только им двоим, например: «Задал я тебе жару?» — «Не спеши, сам знаешь, что под конец продуешься!»

Каждый будничный день перед дедом Мяукой вставала одна и та же дилемма — идти в поле или не идти. Ему всегда казалось, что работу можно отложить на завтра, но он смотрел, как соседи один за другим тянутся в поле, и наконец решал, что они с Моной тоже пойдут. Однако тут же его начинало томить ясновидение — а ну как пойдет дождь или задует сильный ветер? Он пытался вспомнить, какой был накануне закат, не садилось ли солнце в кроваво-красную тучу, не пели ли петухи в неурочное время, не было ли вокруг луны светлого круга, и если вспоминал одно из этих знамений, откладывал работу на следующий день. Благодаря этим метеорологическим познаниям, накопленным за годы наблюдений над явлениями природы и поведением животных, дед Мяука выдавал прогнозы погоды на сутки вперед и ни разу не позволил стихиям застать его врасплох далеко от дома. Даже когда его прогнозы бывали неточны, ему все равно удавалось опередить стихии, потому что он целый день, пока полол, жал или косил, не сводил глаз с неба. Стоило показаться какому-нибудь облачку, величиной с его соломенную шляпу, он был готов бросить работу и устремиться в село. Такие облачка летом появлялись часто, в самую жару, они плыли по небесной сини, как воздушные шарики, а их тени проносились, точно призраки, по дышащему зноем полю. Иногда они разбухали, из золотисто-белых становились пепельно-серыми и роняли несколько капель. Одна из этих капель непременно падала со стуком на поля дедовой шляпы, и он тут же снимал с грушевого дерева домашнюю торбу: «Мона, пошли!» И они уходили среди бела дня, чтобы опередить дождь, который так и не проливался. Люди с соседних полосок только тогда бросали взгляд на небо и говорили: «На Койно капля упала!» Койно Капля — таково было второе прозвище деда Мяуки, которое употреблялось, только когда он работал в поле, то есть очень редко. У него было всего около двадцати декаров, и как бы символически они с Моной их ни обрабатывали, все же с грехом пополам они успевали засеять, прополоть и сжать их — когда одни, когда с помощью свояка, родственников и соседей. Николин преобразил их жизнь словно взмахом волшебной палочки. Их дом вырос на одну комнату, заполнился богатой мебелью, земли вместо двадцати декаров стало сто двадцать, появились и наличные. Мона теперь уже не подстерегала кур на насесте, чтобы выменять на яйца кусок ткани в сельской лавке, а шила блузки и юбки у Кички из самой лучшей материи, купленной в городе. Сейчас она действительно стала кралей — пополнела после родов и сделалась какой-то порочно красивой, самоуверенной и сознающей свою женскую прелесть. Дед Мяука тоже обновил свой туалет, кое-как подогнав и пустив в ход рубашки, обувь и костюмы, которые он позаимствовал из гардероба покойного Деветакова. Ему все было велико, поскольку росточком он не вышел, и выглядел он мальчишкой, который донашивает одежду старшего брата. Только с лиловой антерией он не расстался, потому что пиджаки Деветакова были уж очень ему велики, зато стал носить часы с серебряной цепочкой, которые нашел во время своих мародерских набегов на помещичий дом.