Изменить стиль страницы

В первые дни октября Николин запряг кабриолет и поехал в Равну, намереваясь устроиться на жительство под боком у Илко Кралева. Он погрузил в кабриолет самое необходимое имущество — два чемодана с одеждой и бельем, ящик с кухонной утварью и продуктами, а поверх всего — клетку с десятком кур. Он вез их для Илко, который жил один, не ведя никакого хозяйства, в то время как его болезнь требовала, чтобы он хорошо питался. Николин знал его давно и полагал, что он единственный человек после Деветакова, с которым он мог бы жить. Ему казалось, что Илко похож на Деветакова по характеру и даже внешне и что его жизнь с Илко будет как бы продолжением его предыдущей жизни. И он, как Деветаков, не может без книг, вот пусть себе и читает, а я буду заниматься хозяйством, буду ему готовить, заботиться о нем, пока он не поправится. Завтра же вернусь в поместье, заберу остальных кур, поросенка, что там осталось из продуктов, да и деньги у меня есть, нам хватит надолго.

Строя таким образом планы своей будущей жизни, он незаметно доехал до первого в селе дома и миновал бы его, если бы его не окликнули:

— Николин, что ж ты мимо нас проезжаешь?

У калитки стояла русоволосая девушка, с которой два года назад они ходили на ту злополучную свадьбу с опозоренной невестой. Он долго вспоминал об этой свадьбе, а тем самым и о девушке. Со временем облик ее побледнел в его памяти, но когда он увидел ее у калитки, тут же вспомнил, как ее зовут, вспомнил и про свою необычную встречу с ее отцом, дедом Мяукой. Да и все вокруг выглядело точно так же, как два года назад, — и покосившаяся калитка с нахлобученной на кол тыквой, и навозная куча в конце двора, в которой валялся осел, и выбитая кругами трава, и домишко, приютившийся среди кустов и деревьев. И час был тот же, поздний послеобеденный час, солнце припекало так же сильно, и плетень отбрасывал голубую тень. И Мона была та же. Она смотрела на него, как тогда, слегка склонив голову к плечу, и улыбалась, а волосы ее блестели на солнце, как колосья зрелой пшеницы. Она подошла к кабриолету и протянула Николину руку.

— Ты меня, видно, забыл?

— Нет, не забыл, — сказал Николин, — просто не заметил.

— Едешь мимо и даже не заглянешь! Нагрузился, как цыган кочевой. Куда ж ты едешь?

— К Илко Кралеву…

Он хотел добавить, что перебирается к Илко Кралеву на житье, но она, так же как это сделал когда-то ее отец, открыла ворота и так любезно пригласила его ненадолго к ним заехать, что он не мог отказаться. Не распрягая, он привязал лошадь к тому же дереву, и Мона усадила его на трехногую табуретку у того же розового куста в палисаднике. Она разговаривала и вообще держалась с ним по-свойски, и у него было чувство, что они познакомились здесь, среди этого цветника, не два года назад, а вчера или позавчера. Покосившаяся калитка скрипнула, и во двор вошел дед Мяука. Со всех сторон оглядев кабриолет, он воскликнул:

— А коляска-то деветаковская! Эге, сам Николин к нам в гости пожаловал! Куда ж ты запропал, парень? Столько времени прошло, а ты хоть бы вспомнил про нас! Мы узнали, что Деветаков помер, пусть земля ему будет пухом, и как раз с Моной и говорим — что же там Николин поделывает? А он тут как тут — живой и здоровый! — Дед Мяука исходил любезностью и от радости не мог найти себе места, словно встретился с самым близким человеком. — А чего ж вы сидите здесь, чего в дом не заходите? Мона, зови гостя в дом.

— Я приглашала, он не хочет. Спешит.

— Да куда ж в такое время спешить? Темнеет уже. — Николин встал, но дед Мяука упер руки ему в грудь. — Ты спеши сколько хочешь, милок, но не на пожар ведь собрался, а? Ну и присядь, посидим маленько, покалякаем, а потом спеши себе дальше! А чего ж!

Николин привык к просторным помещениям, и комната, в которую его ввели, показалась ему с коробочку, потолочные балки висели над самой его головой, как ребра скелета, свет заката едва проникал в маленькое, точно в хлеву, окошко. Было чистенько и опрятно, но бедно и убого. Квадратный столик, покрытый твердой и облупившейся клеенкой с красными цветами, три деревянных стула, маленькая печка с покривившимися трубами, в углу топчан, над топчаном коврик, сшитый из квадратиков черной домотканой материи, с вышитыми на них красными и зелеными крестиками и цветками, какие вышивала когда-то его мать. И половики на полу из пестрых лоскутков, и медное ведро с помятым алюминиевым ковшом, и керосиновая лампа с круглым, засиженным мухами зеркальцем напоминали ему бедный, старый, обветшалый скарб в родном доме.

— Из господского дома едешь, к роскоши привык, но ты уж и нами не побрезгуй, — сказал дед Мяука, словно угадывая, о чем он думает. — В тесноте да не в обиде, а богатство — дело наживное, вот как по-моему!

— Верно! — сказал Николин. — Было б здоровье, что еще человеку нужно!

Мона входила и выходила в узенькую дверь, которая вела в чулан, и приносила оттуда хлеб, брынзу, тушеную картошку, а под конец принесла и плетеную бутыль с вином.

— Не перебродило еще, — сказал дед Мяука, наливая вино в маленькие щербатые стопки, оставшиеся бог знает с каких времен. — Свояк намедни на пробу дал.

Вино отдавало запахом спелого винограда, а на вкус казалось и сладким, и чуть кисловатым. Дед Мяука после первых же глотков не мог совладать со своим любопытством и принялся расспрашивать Николина, вникая во все подробности, как он жил с тех пор, как они не виделись, и что он думает делать дальше. Николину не было неприятно, что его так расспрашивают и распытывают, потому что за любопытством он улавливал сочувствие, по которому так истосковалась его душа. Он рассказал о смерти Деветакова, о грабежах в поместье и об Илко Кралеве, у которого он намеревается жить.

— Да ты что, милок! — сказал дед Мяука. — Как же это ты будешь с двумя больными под одной крышей жить? Один чахоточный, у другого лицо гниет. Коли чахотку и не подхватишь, на них глядючи разболеешься! Мона, скажи ему!

— Да разве он станет меня слушать! — отозвалась Мона. — Взрослый мужик, пусть сам решает. Илко ушел из дома, чтобы не заразить своих, а другие сами к нему лезут, туберкулезом хотят заболеть.

Николин не знал, что ответить. Советы старика были искренними и доброжелательными, но, с другой стороны, Илко был единственный человек, у которого он мог найти приют. В противном случае ему нужно было бы тут же возвращаться в поместье, снова обречь себя на одиночество, а ночью бороться с призраками и грабителями. Лучше умереть от болезни, чем жить отторгнутым всем миром.

— Хороший ты парень, Николинчо! Я еще когда первый раз тебя увидел, понял, что ты за человек, — сказал дед Мяука, и тонкая улыбка скользнула по его лицу. — Удивляюсь только, как это ты надумал свою жизнь на Илко положить. Эта чертова чахотка сколько народу в селе угробила, никому спуску не дает. Если деться некуда, оставайся у нас. А чего ж! Поживи денек-другой, подумай, тогда и решай, не кидайся очертя голову. Что ж тебе, всю жизнь с больными да с покойниками возиться? А понравится у нас, живи сколько хочешь. Мы тебя не выгоним, и с голоду у нас не помрешь. Вот и…

— Батя, давай ложись! — сказала Мона и взяла стопку у него из рук.

И все пошло так, как при первом его приезде. Старик добрел до топчана, словно завороженный словами дочери, и стал раздеваться. Шапку, антерию и башмаки он положил на пол и, не снимая портов, нырнул под одеяло. Вскоре из-под ватного одеяла донеслось равномерное похрапыванье. Мона, казалось, была рассержена или пристыжена словами отца, и Николин снова поднялся, собираясь уйти.

— Посиди еще, поговорим! — сказала она и взглянула на топчан. — Он голову на подушку не успеет положить, как уже спит. Куда ты в этакое время пойдешь, темно уже. На душе у тебя тяжело, я вижу, намаялся в одиночестве, никогошеньки у тебя нет. А нас-то что стесняешься?

— Стесняюсь, — признался Николин. — Не привык в чужом доме на ночь оставаться.

— Мало тебе других болячек, еще из-за этого будешь переживать. Господи боже, нашелся человек, который и нас стесняется!