Изменить стиль страницы

Он был прощен задолго до рассвета и получил в награду сладостные причитания на тему: ты самый-самый.

Она его не прогнала. И он не ушел. Кого прогонять? Куда уходить? Они благополучно спустились с диких вершин в долину цивилизации. Разве там что-то было? Василий? Какой Василий? Росистый след? Отблеск луны — нет, нет и нет, все привиделось, нагрезилось, нашепталось. Даже удивительная ночь спуска спешила выветриться из памяти. Как можно быть счастливым за чей-то счет?

Виктория разбилась на самолете восемь лет спустя, возвращаясь домой из служебной командировки, и Сухарев остался ее первой и последней любовью.

46

Иван Данилович подскочил к столу, наполнил стакан шипучкой, в себя перелил. Он был нынче в ударе, оттого еще слаще ему балансировать на краю пропасти.

— Я вам уже говорил, — начал он, перенесясь обратно к дивану, на котором по-прежнему сидела Маргарита Александровна, — как работал в мюнхенском архиве, всего три дня назад. Был у меня разговор с архивариусом, типичный бюргер, мелкий накопитель. И тот требовал закрыть архив, ибо мы слишком пристрастны к нашему прошлому и потому не можем разобраться в истине, которая станет доступной нашим внукам лишь через сто лет.

— День поисков и знаков, — отозвалась Маргарита Александровна, вставая с дивана и направляясь к столу. Иван Данилович с готовностью повернулся за нею, но увидел, что не стол был ее целью, а телеграмма, лежавшая на уголке… — Мне иногда кажется, что мы уже запутались в нашей памяти.

— Так что же — забывать? — с жаром вопрошал Сухарев. — Между прочим, призыв не новый. Один гегельянец написал, что забвение-де лучший подарок, который живые могут преподнести мертвым. Чего не скажешь ради того, чтобы прослыть оригинальным.

— Между прочим, я его понимаю, — печально молвила Маргарита Александровна, присаживаясь с телеграммой в руке у стола. — Память — это не только радость и долг, но и боль, но и страдание. Кстати, зубная боль в сердце — это тоже от ушибленной памяти. А что такое патология памяти — вы знаете? Когда просыпаешься утром, и тебя тотчас режет на части твоя же память: «Он убит, он убит». Я знаю эту навязчивость мысли и помню ее. С утра до вечера, не прерываясь ни на минуту, стучит в голове, в сердце, по всему телу: «Он убит, он убит…» — вот как у меня было утром, вечером, во сне, на работе, на земле, под землею: убит, убит! Я была полна черной неблагодарности к тем, кто остался в живых, мне мерещилось: каждый из них отнял у меня частицу его жизни, а он убит, убит, и вчера убит, и три года убит, и сегодня убит, и всегда убит. Это такая память, от которой хоть в петлю. Я приказала себе забыть — и тем излечилась. Моим единственным лекарством было забвение.

— Простите, — растерянно молвил Сухарев, — я не хотел…

— Отчего же? — отчаянно улыбнулась Маргарита Александровна. — Сейчас можно. Сейчас мы вспоминаем с комфортом, сотворили себе уютное прошлое, забрались в свою память с ногами, как на диван, завернулись в плед и давай перебирать картинки, жаль, что не цветные. Мы научились управлять нашей памятью. Что такое мудрость? Это регулятор памяти…

«Она необыкновенная женщина», — с упоением подумал Иван Данилович, не уставая крутить заезженную пластинку, мелодия которой засасывала его все сильнее.

А вслух сказал:

— Лекарство страшнее болезни — это как раз о забвении сказано. Если мы забудем о том, что стоит за нашей спиной, то обратимся в дикарей.

— Не увлекайтесь, дорогой Иван Данилович, — уверенно перебила она. — Я всегда отличала память индивидуума от памяти народной. Впрочем, и в последнем случае возможна гипертрофия, злокачественная опухоль памяти, иначе откуда рождается национализм? В то же время я понимаю и того немецкого архивариуса, о котором вы говорили. Он хочет забыть, что проиграл свою игру. Поражение в войне как бы лишает нацию памяти. Куда радостнее отмечать час победы, нежели миг поражения, тут уж не до салютов, хотя поверженный фашизм постарался изо всех сил, чтобы оставить по себе неистребимую память на много веков во многих народах. Память поражения тягостна, и потому она нуждается в компенсации — вот вам!

— Выходит, вы оправдываете реваншизм? — уязвленно спросил Сухарев.

— Я ничего не оправдываю, но стараюсь понять, — отвечала Маргарита Александровна, шелестя телеграммой. — Что мне до реваншизма. У меня теперь новая тревога и радость. Игорек четверть века считался пропавшим без вести. И вдруг эта весть, переворачивающая сложившуюся концепцию, — она подняла телеграмму, держа ее как пропуск в прошлое. — Как это было? Кто его казнил? И что это такое, как его: Плутцензее? — прочитала она, заглянув в листок.

— Плетцензее, — машинально поправил Сухарев.

— Тут Плутцензее, — удивилась Маргарита Александровна, — вы и в первый раз не по тексту прочитали.

— В телеграмме опечатка. Это Плетцензее, берлинская уголовная тюрьма на берегу Шпрее.

— Вы говорите так, словно сами бывали там, — допытывалась она.

— Лично нет, зато мысленно неоднократно. В этой тюрьме содержались многие противники фашистского режима, о которых мне доводилось писать. Я даже знаю план тюрьмы.

— А имя Игоря вам не попадалось? — в упор спросила она. — Или тогда он выступал под чужим именем?

«Зачем я не сказал сразу, что это от меня? — запоздало раскаялся Иван Данилович. — Нет, я правильно сделал, она никогда не узнает. Я передам документы — и улечу».

Маргарита Александровна продолжала терзать его, не ведая о том, кого она терзает.

— Теперь я стану болеть новой памятью, — говорила она с надломом. — Я чувствую, тут сказано далеко не все, хотя что можно узнать по прошествии четверти века, лишь сам факт, и на том спасибо. Кого должна благодарить? — причитала она. — Кому вскричать «спасибо» из черной немоты?

— Я каюсь перед вами, Маргарита, — с чувством ответствовал Иван Данилович, принимая позу грешника. — Не стоит благодарности, ибо я на всю грядущую жизнь виноват перед вами, а тут всего лишь слепой случай, не искупающий и сотой доли моей вины. Раскрываю перед вами мой «дипломат», как распахивают сердце. Смотрите, вот они, документы мюнхенского архива, от протоколов допросов до акта казни. Ваш брат был героической личностью. Он действовал в Брюсселе в полном одиночестве, когда провалились явки, уходил от погони, искал новую явку… Я много раз пытался влезть в его шкуру, метался с ним по чужому городу, но мне с трудом удавалось, потому что у него была совсем другая война, без пуль и пулеметов… — мысленный монолог обладал всеми свойствами резины, его можно было растягивать до бесконечности, не утруждая себя сочинением ответной благодарственной реплики, впрочем и без того очевидной.

Пауза затягивалась. Тогда он решил заполнить ее шагами, решительно подошел к столу, но вместо строевого шага послышалось шарканье тапочек. Не теряя достоинства, Иван Данилович поднял бокал:

— Вы предложили тост, присоединяюсь к нему целиком и безраздельно. За воскресение вашего брата Игоря Александровича, — с чувством сказал Сухарев, сам собой любуясь: и всей правды не сказал, но и не отрекся. И рукой к ней потянулся от отчаянной радости.

Маргарита Александровна отвела руку.

— Спасибо вам, Иван Данилович, — мягко сказала она. — Но при воскресении мертвых чокаться не полагается, как на поминках. Я лишь прошу простить меня, что втягиваю вас в свои проблемы, от которых вы так далеки.

«Почему она ни о чем не знает? — растерянно думал Сухарев. — Неужто я до сих пор не признался ей? Если бы мы были на вернисаже, она уже знала бы: тихий шепот в загадочной толпе: это он, это он…»

— Маргарита Александровна, — взволнованно начал он, — я должен сказать вам всю правду. Этот день будет долго дорог мне. Нет, нет, не возражайте, — резко потребовал он, хотя она и не думала возражать, а сидела покойно против него, устремив взгляд в окно своего прошлого. — Я согласен с вами, мы еще мало знаем друг друга, между нами даже могут возникнуть недомолвки, за которые я умоляю заранее простить меня.