Изменить стиль страницы

— Забыть можно по-разному. Ради суеты, ради спасения собственной шкуры. А можно забыть, чтобы вспомнить, как призывает мой знакомый с седьмого этажа. Нам же некогда остановиться, сосредоточиться. Вместо того мы интригуем, подсиживаем ближнего в надежде сесть на его место. Сколько я энергии ухлопала, чтобы заполучить договор на японский перевод, на самую работу уже сил не осталось. Мы распыляемся в пространстве — да! Мы отдаляемся, да, да… Людей вокруг стало больше, в газетах, по радио кричат о демографическом взрыве, который то ли начинается, то ли уже состоялся, никто толком не знает, а вместе с тем между индивидуумами стало больше пустого пространства, больше стен, перегородок, ворот, экранов, это ужасно… Мы замыкаемся, даже влюбленные парочки, я не раз замечала, бредут, захлопнувшись в самих себя, а ведь мы в их годы гуляли шеренгой во всю ширину улицы и пели «Широка страна моя родная». И он пел… А теперь мне иногда кажется, что людям стало не о чем говорить, оттого они и играют в молчанку, и растет расстояние, ах, этого не выразить словами. И не облегчить этим вины своей…

Все это время Сухарев пытался остановить Маргариту Александровну, привлечь ее внимание, переключить.

— Если кто виноват перед Володей, так это я, — находчиво подхватил он, с готовностью наполнил ее стакан, подпустил туда шипучки. Нехитрый маневр удался. Маргарита Александровна оставила на полпути книгу, вернулась к столу, облизывая на ходу пересохшие губы. Порыв ее был непроизвольным, но, видно, давно в ней таился и требовал выхода. И вот уже снова она прежняя, возвышенная, слегка насмешливая, гармоничная, стоит перед ним в отработанной позе из журнала «Силуэт»: ладонь свободно положена на бедро, и все это вместе с ладонью как бы развернуто в профиль, предвещая вечерний вернисаж.

— Опять будете каяться за старую записку? — язвительно ответила она, но теперь ему в этих словах чудилась надежда. Эх, была не была, отважно подумал он, сейчас или никогда! И он устремился:

— Вы не знаете всего, я сейчас скажу. Ведь я пришел к вам в его сапогах.

Она оторопело уставилась на него:

— Ну и что же? Или сапоги были плохи? Разве тогда вы стыдились этого?

— Тогда нет. Но я же не понимал тогда, что это без…

Маргарита Александровна посмотрела на него с наигранным состраданием:

— А теперь стали нравственными? Или ударились в сантименты? Ах, понимаю, сапоги жали, оттого и мозоль в памяти…

Сухарев улыбнулся потерянной улыбкой:

— Сапоги хороши были. Всю Германию в них протопал, в Нюрнберге донашивал.

А она продолжала его пригвождать:

— Сейчас-то вам не сапоги уже, сейчас вам подавай последнюю модель с тупым носком. И костюм от Кардена…

Она препарировала его безжалостно и целительно, рассекала его на части и складывала по-новому, как ей только пожелается, она уже владела им, и он с блаженством отдавался этой нежданной власти, благодарно чувствуя, как ее слова облегчают его, снимают боль давней вины. Каким мелким я был еще утром, думал он о себе и уже не стыдился своих мыслей, но как она меня поняла, не только поняла, но и простила, не только простила, но и возвысила, я буду беречь ее…

— Такая се ля ви, — говорила меж тем Маргарита Александровна, словно угадывая его возвышенные мысли. — Так отвечают нынче на все неразрешимые дилеммы, все мы сделались достаточными циниками, ежеминутно готовыми к покаянию. — Ведь и она очищалась с помощью тех же слов. Раньше, бывало, она могла произносить те же слова про себя, но не открывалось в них той очистительной силы. Зато сейчас перед ней собеседник и друг, чуткий, мудрый. Он лишь внимал, отвечая ей согласием, и этого вполне доставало для того, чтобы прежние затасканные слова зазвучали по-новому.

— Для покаяния в первую очередь необходимо…

— Вот, вот, — подхватила она. — О том же и я. Теперь мы знаем о войне больше, чем знали о ней, когда она шла. Вот мне стихи вспомнились, ради вас, верно, чтобы ублажить нечистую вашу совесть. — Подняла было стакан с шипучкой, но тут же, забывшись, опустила его на место, начала читать негромко и даже спокойно, а кончила еще тише, угасая, почти шепотом, но с тем большей энергией, незримо клокотавшей внутри ее:

Мой товарищ, в предсмертной агонии
Не зови ты на помощь друзей,
Дай-ка лучше погрею ладони я
Над дымящейся кровью твоей.
И не плачь ты от страха, как маленький,
Ты не ранен, ты только убит.
Дай-ка лучше сниму с тебя валенки,
Мне еще воевать предстоит.

— Кто это написал? — не сразу спросил он, когда она умолкла.

— По-моему, это стало уже фольклором.

— Написано по горячим следам, это чувствуется, тут без обмана.

— Вот она, ваша окопная правда, как пишут в разных умных журналах.

— А что? — подхватил он. — Теперь и они про войну знают больше, чем мы тогда. Честное слово, в окопах было проще. Там не существовало проблемы выбора.

— Разве? Кто же делал выбор между живыми и мертвыми? Только пуля? Покопайтесь в себе…

— Да я же наравне, — засуетился Иван Данилович. — Мы с ним в тот день оба были дежурными, по очереди… Это был бой… У бездны на краю…

— Сейчас вы еще объявите, — она пригрозила ему пальцем, — что война была самым прекрасным, самым святым в вашей жизни. Не прибедняйтесь. Добились полного душевного комфорта. Разбогатели на послевоенных разоблачениях фашизма. И смеете теперь жаловаться, неблагодарная вы душа.

Иван Данилович засмеялся облегчающим душу смехом:

— Беру реванш на реваншизме, согласно вашему Камю. Но я хотел о другом. Тогда мы твердо знали, кто твой враг и где он находится. Теперь-то все усложнилось вместе с цивилизацией… — Перескочил мыслью через невидимый барьер, восклицая: — Маргарита Александровна, да я…

Она остановила его размашистым движением руки:

— Это двадцать пять лет назад я была Александровной, а нынче мне приятнее, когда меня зовут просто Ритой. Зовите меня Ритой и сочувствуйте мне, ведь я едина в двух лицах: и вдова, и осиротевшая мать, я дважды обездолена…

— Как я казню себя: так грубо все сделал…

— Возвращаю вам: за что же вы так по себе-то? Я сама в том виновата, я была эгоистично углублена в себя, только собой и жила и той нарождающейся жизнью… ничего другого не видела. Мне сразу следовало понять, что привело вас ко мне…

— Боже, каким солдафоном я был тогда… — поспешно перебил он, стремясь излиться.

— А я? — тут же подхватывала она. — Ничтожная эгоистка…

— Нет, это не вы, это я…

Ах, недаром они столь самозабвенно продолжают себя истязать, видно, есть в том своя невысказанная сладость, о которой другим, может, и знать не дано.

Маргарита подняла стакан и глядела на Ивана Сухарева с ожиданием.

— Это я не имела права распускаться, — продолжала она, уступчиво улыбаясь. — Но это выше нас. Мы — бабы и оттого не можем подняться выше собственного крика. Так что же, сочувствуете или нет?

— Рита, — ответил он размягчение — Если уж каяться, то до конца. И я скажу все! Да, на другой день я осуждал вас за этот крик. А сейчас я полжизни бы отдал, чтобы не было того вашего крика.

Откинув голову, она расслабленно засмеялась:

— Видите, как нам хорошо теперь. Попиваем кофеек и каемся. Весьма удобная позиция. Это называется бунтующий конформизм, как сказал бы наш с вами любимый Камю.

— Да, да, я давно хотел, можно сказать, решающий вопрос, моя проблема номер один — вот она! — так ли мы живем?

— Разумеется, не так, — бесшабашно ответила она, продолжая смеяться податливым смехом. — Вот покаемся еще немножко, очистимся — и снова будем продолжать жить не так.

Он не поддержал ее смеха, да и она смеялась не очень убедительно, а под конец своих слов и вовсе сделалась серьезной. Маргарите Александровне в этот момент казалось, что на нее снизошла минута просветления и высшего понимания и что с этой минуты она станет чище, светлее и отныне минута эта навсегда останется с нею. И Сухарев чувствовал нечто похожее, во всяком случае, очень близкое к чувствам Риты. Прямо скажем, оба благополучно преодолели первую стадию — бичевания и уже приготавливались вступить в следующую стадию — гармонического улучшения.