Изменить стиль страницы

Наконец Куницын перешел к сути:

— Извините, что беспокою вас по служебной надобности в субботу, но поймите мое нетерпение. Как дела нашего Пашкова?

— Пашкова? — мимолетно удивился Сухарев. — Я как-то больше напирал на Поля Дешана…

— Ну конечно, Поль Дешан, — подтвердил невидимый собеседник Сухарева, — Именно о Дешане я и говорю, вам удалось что-нибудь?.. Это же наш Игорь Пашков с Басманной…

— Я его нашел, — объявил Сухарев с расстановкой.

На том конце провода послышался сдавленный возглас:

— Не может быть. Он же без вести пропал. Причем отнюдь не фигурально. Мы знали о гибели, о провале, но как все это было?

— Объявилась весть, объявилась, — не без удовольствия продолжал Сухарев, однако вовремя спохватился и тут же переместился к тону, близкому к собеседнику. — Но вряд ли весть радостная. Поль Дешан погиб в Берлине.

До Сухарева донесся нетерпеливый сглатываемый выдох:

— В Берлине? Когда же?

— Содержался в Плётцензее. Казнен 30 марта 1945 года.

Голос становился все более нетерпеливым:

— Где его арестовали?

— Прямых указаний на это в протоколах допросов нет, но все же думаю…

— Где же?

— Полагаю, что в Брюсселе, больше негде.

— Он! Это он! Все сходится. Нашелся-таки Игорь, не сгинул. У вас имеются документы, Иван Данилович?

— Документов изрядно. Все было запротоколировано. Имеется даже паспорт, все, естественно, в фотокопиях. Одну минуту, у меня карточка приготовлена. Поль Дешан, восемнадцатого года рождения, уроженец Намюра, обвинен в подрыве безопасности народа и государства и разглашении особо важных секретов путем шпионажа. Арестован в октябре 1943 года…

— В октябре? — перебил полковник Куницын, до того издававший одобрительные междометия. — А какого октября?

— Первый допрос датирован 8 октября. Думаю, близко к этому. Содержался в Брюсселе, затем препровожден в Берлин и до дня казни находился в уголовной тюрьме Плётцензее. Держали его долго, надеялись докопаться, на кого он работал, но Дешан не признался, в протоколах допросов нет никаких указаний, с кем он был связан, так, случайные свидетели.

Тут последовал вопрос, от которого у Сухарева жилка на левой щеке дрогнула:

— А бутылка?

— Откуда вы знаете про бутылку? — быстро спросил Сухарев.

— Я не только про это знаю, — хохотнул Куницын. — Так как же, была у него бутылка?

— Была, — отвечал Сухарев. — А что?

— Нашли ли ее?

— Похоже, что нет, потому что искали всюду. Судя по всему, он был мужественным человеком, я о нем много думал.

— Ах, Игорек, Игорек, — заохал Куницын. — Я вам доложу, это был герой! Встретимся с вами, расскажу про бутылку. А то мы с вами все по телефону, да по телефону. Спасибо вам огромное, Иван Данилович. Осложнений не было?

— Более чем гладко. Мюнхенский архив, том, папка, страницы. Сделал по-умному, — Сухарев улыбнулся про себя былому солдатскому жаргонизму, иногда они своевольно выскакивали из него. — Я заказал копии, они при мне.

— А ведь мы туда обращались, в этот архив.

— Искать они не хотят. Там один философ сидит: на сто лет, говорит, закрыл бы эти дела, преждевременно, видите ли. Но когда личный поиск, это совсем другое дело. Я ведь поднаторел в архивах рыться.

— Прекрасно, Иван Данилович. Каковы ваши планы на сегодня?

— В Москве ведь знаете как? Один вернисаж или театр — это весь день. А я еще хотел в библиотеке поработать, — Сухарев явно отнекивался от приглашающего намека.

— В таком случае не смею беспокоить, — согласился Куницын. — Нынче же обрадую вдову.

— Что за радость? — непроизвольно поразился Сухарев.

— Ах, Иван Данилович, все в мире относительно, как учит нас Альберт Эйнштейн. Сколько мы его искали, вы не представляете, по всем архивам, концлагерям, процессам над военными преступниками. И никаких следов. Я и к вам решил обратиться, не имея надежды, поэтому и действовал через Харитонова. Кстати, он москвич, Игорь Пашков, после Испании осел в Бельгии, там и дождался немцев. Друг детства, соратник, вы представляете, как я искал его, сколько раз отчаивался… Мы верили, что он не сгинет, не пропадет в неизвестных солдатах. Он и тогда много сделал, но в сорок третьем году связи прервались из-за провала явки, я сам в том виноват, а еще больше война виновата. И сгинул, ни слуха ни духа. Разве не радость найти после такого перерыва. И для вдовы радость, плюс, разумеется, пенсия, все мы на земле живем… — голос полковника Куницына был по-утреннему свеж, в нем больше не ведалось сомнений. — А копии я у вас возьму, вы не возражаете? Мне тоже бумага нужна для оформления. Попробуем представить его к награде. Когда, вы говорите, его казнили?

— Тридцатого марта сорок пятого.

— Сорок дней всего не дожил… Мы победу отмечали, а надо бы сороковины справлять. Так, значит, до понедельника…

Сухарев положил трубку. Последние слова полковника Куницына о сороковинах больно и пока безотчетно обожгли его. Сорока дней не хватило, и жил бы еще двадцать пять лет. Радость, выжимающая слезы отчаяния. Тридцатое марта сорок пятого — вот что беспокоило его с самого утра. Вагонный сон, вокзал победы, Вечный огонь — он только прикидывался, что думает о прошлом, на деле же думал о самом себе в этом прошлом. Разработал, видите ли, научное обоснование сна — сходство замкнутого пространства: купе и окоп, примитивные звуковые ассоциации: перестук колес и разрывы, вместо того чтобы честно ответить себе, почему этот сон пришел к нему именно сегодня, когда он должен был приехать в Москву как раз на тот же вокзал. Вокзал победы? Да? Но зачем же было притворяться: ведь ты еще там, на площади, все вспомнил и трусливо прогнал свои мысли, чтобы отсрочить минуту расплаты. Так, значит, вокзал победы? А что было за месяц до того? Да, на том же вокзале. Тогда там не играла музыка, вокзал был затемнен, как и весь город, поезд пришел в пять утра… Ведь первый раз приехал в Москву, как можно забыть об этом! И нечего трусливо увиливать. Тридцатое марта! Что тебе эта дата? А если это последний день двадцатилетней жизни… И если это жизнь твоего фронтового друга…

Сухарев взволнованно засновал по комнате. На экране с гиканьем неслась конница. Жарко-стыдная волна окатила его от груди до ног, едва он вспомнил о Владимире Коркине: он даже губу прикусил от бессильной досады, чтобы не засвистеть ненароком.

— Ах, черт, — сказал он вслух, а волна уже докатилась до лица, залив его краской. — Как же это я? С его матерью-то!..

Как человек служивый и деятельный, с утра до ночи захваченный ворохом текучки (отчеты, изыскания, симпозиумы, консультации, президиумы и прочая), Сухарев не был склонен к систематическому самоанализу и не очень-то умел заниматься таким делим (сказывалось-таки отсутствие школы), но если уж нападал по случаю такой стих, то не было спасенья ни ему самому, ни его близким, тогда летели к чертовой бабушке все эти симпозиумы и президиумы, а виновника торжества уже ничто не могло остановить, он предавался самокопанию до полного изнеможения, мучительно истязал себя, не жалея ни сил, ни времени. Маринка в таких случаях (справедливости ради заметим: не столь уж частых) говорила: «Папка побежал в джунгли выяснять отношения с самим собой», а тот был даже не в состоянии отшутиться.

Сухарев не выдержал и засвистел, пытаясь спустить… ну как бы это получше… избыточное давление, что ли? Бывало, сам вспомнишь что-нибудь сомнительное из собственного прошлого и засвистишь на манер Сухарева. При этом нельзя не учитывать, что не всем знакомо подобное состояние: ведь большинство людей не имеют за спиной стыдных поступков, путь большинства благороден и прям. Но и то меньшинство, которое иногда все же стыдится за те или иные былые поступки, старается как можно быстрее изгнать из памяти такое воспоминание. Свистнешь по-сухаревски, и, глядишь, пар вышел, давление снова нормальное, воспоминание испарилось. Но все равно, учтите, оно когда-нибудь вернется снова. Можно спокойно жить, работать, разъезжать по свету, годами не вспоминая о былом прегрешении, но никогда не знаешь, в какой момент заговорит твоя проснувшаяся совесть, где, когда накатится на тебя стыдная волна. Что же делать в таком случае? Еще разок, свистнуть, сбавляя избыточное давление.