Изменить стиль страницы

Гений народа сошелся в Кремле зримо и мощно, а Кремль одарил народ своей дерзостностью, удалью, крылатым размахом. Отсюда начиналось наше самосознание, сюда сходилось оно во всякую горькую годину или в часы разудалой народной гульбы.

Куранты кончили одиннадцатый удар, казалось, звук еще парит в воздухе. Сухарев продолжал смотреть, пока не понял, что на Кремль можно смотреть бесконечно, и тогда отошел от окна.

25

Спустя сорок минут он снова появился в номере. Распорядок дня был мысленно составлен, а вступительные параграфы — душ и завтрак — исполнены и даже отмечены воображаемыми галочками. С ученой добросовестностью Сухарев принялся изучать номер — двухкомнатное пространство с его стандартным содержимым: прилизанными кроватями, вертящимися на треногах креслами, не приспособленным для усидчивой работы столом, баром-холодильником и телевизором «Славутич», упирающимся в торшер. Бар и «Славутич», разумеется, были отключены от источников энергии. Сухарев тотчас восполнил данный пробел. Бар дрессированно заурчал, принимая в свою утробу несколько предварительных бутылок, перемещенных из ведущего чемодана.

Голова продолжала некоторым образом побаливать, но это (стоит ли объяснять?) издержки массового производства и общего состояния атмосферы. Нынче все мы живем с больной головой. Есть основания предполагать, что у всей цивилизации болит голова. Иван Данилович задумчиво распечатал пачку сигарет, косясь на телефонный аппарат.

Тем временем разогрелся и «Славутич», вступив в действие на середине зрительного абзаца. Экран светился черно-белыми размазанными пятнами, имеющими, вероятно, некую внутреннюю связь, не тотчас просматривающуюся снаружи.

А телефон продолжал намагничивать его взор, готовясь притянуть руку. Ярко-малиновый, отливающий влажным лоском аппарат прорастал на столе как молчаливый, одинокий утес, ниспадающий в море звуков. Не требовалось справляться в записной книжке, Иван Данилович помнил номер на память, но это нисколько не облегчало дела, рука словно свинцом налилась, все-таки сказывалась ночь, проведенная на бойком колесе.

Сухарев кружил вокруг телефона и лишь с третьего захода отважился поднять трубку и, поспешно набрав номер, с облегчением услышал частые гудки. Милостивая судьба дарила ему пять минут передышки для укрепления головы.

Он обратил взор к «Славутичу». В кадре менялись под музыку лица парней и девушек: крупным планом анфас, три четверти, крупно — одни губы, еще крупнее — глаза, задумчиво-сосредоточенно, углубленно, с подтекстом. Сухарев наслаждался медлительной плавностью показываемых планов. О чем они думают? — силился понять он, следя за лицами и глазами. На темной плоскости возникло колеблющееся световое пятно. Сухарев не сразу сообразил, что это горит огонь, но вот его показали средним планом, и стало понятно. Огонь был газовый. Языки пламени мерцали во всю ширину экрана, воздух призрачно размазывался и дрожал.

У Вечного огня надо думать о вечном, понятливо догадался Сухарев, и в такт его мыслям переменилась музыка, текла широкая река, снятая с обрыва, и снова колышущиеся языки огня на фоне встающего солнца. Ну что же, замысел тут несложен, зато двуслоен: Вечный огонь и вечное солнце, мы не забудем их, пока солнце будет светить над миром.

Вечный огонь вошел нынче в права.

Иван Данилович с готовностью слился с настроением, предлагаемым телевизором, тем более что оно давало желанную отсрочку перед неминуемым звонком. Сухарев покопался в обширных сундуках памяти и быстро нашел там, что хотел.

Получается на поверку, Вечный огонь не так уж вечен, однако мы сразу уверовали в уготовленную ему вечность и лишь затем обратились к запоздалым воспоминаниям.

Вступительные аккорды памяти перебиваются удручающим запахом бензиновой гари. То ослабляясь, то нарастая, но никогда не затихая до штилевой тишины, накатывается, как морской прибой, шум города. И в геометрическом центре этого шума горит огонь, сдавливаемый железным кольцом, нескончаемо кружащимся вокруг Триумфальной арки. То площадь Этуаль, пролегшая на грохочущем перекрестке тысячелетий. Чтобы добраться до Вечного огня, надо спуститься в утробную гулкость подземного перехода, но и туда достанет беснующийся городской прибой, словно ты плывешь под ним, в отстойнике его запахов.

История трудится здесь по принципу контраста: смотри на Вечный огонь и коленопреклоненно сосредотачивайся среди столь же вечного кипения жизни. Впрочем, тогда Этуаль была еще сравнительно тихой, а под кареты даже можно было соломки подстелить. И подземного перехода, равно как и надобности в нем, не было. Безвестный гроб привезли из Вердена в Париж, торжественно погрузили в могилу под сводами арки, это было, дай бог памяти, в ноябре 1918 года. И вспыхнул первый Вечный огонь, но был ли он первым? Огонь памяти — так он и зовется по-французски, если буквально… Говорили при зажжении всяческие речи, как только французы умеют говорить: слава, слава! Слава неизвестно кому — всем! всем! Слава всем, возлюбившим смерть и вознагражденным ею. Это самая высокая почесть, которую когда-либо Франция отдавала одному из своих сыновей, но и эта почесть ничто в сравнении с его смертью. Но отныне мир будет всеобщим и вечным, как этот огонь. Мы не забудем их! А после Европа опять дымилась и металась в огне войны, засеивая свои поля неизвестными солдатами для новых Вечных огней. И зажигались огни, зажигались по всей Европе, от Волгограда до Праги, и наполнялись новым значением: ведь и война, зажегшая их, была иной. У нас первый Вечный огонь зажегся в пятьдесят девятом году в Киеве. Московский огонь и того моложе. Еще тогда Маринка спросила: «Какой же он вечный, если его лишь вчера зажгли?» — ей было тогда одиннадцать. И он ответил дочери: «Этот огонь вечен с точки зрения будущего». — «Даже если мы взорвемся?» — спросила Маринка. А потом из Воронежа пришло письмо, там Вечный огонь был временно потушен на ремонт.

Но Вечные огни горят!

«Славутич» уж не показывал Вечного огня, на фасаде долгоколонного строения красовались цифры — 25. Дикторского текста по-прежнему не было, сплошной подтекст с музыкой, и мысли Сухарева сместились, покорно следуя за изображением. Двадцать пять лет, боже ты мой, неужто двадцать пять? Четверть века, как погибли Володька, и Юрка Габрусик, и Витька Хлопотин. Это же надо, они прожили на свете меньше, чем минуло с тех пор, они остались на тех полях и словно стали моими сыновьями, а я теперь их отец, отец моих фронтовых друзей, не успевших стать отцами. Сколько же их у меня, этих нестареющих сыновей! И как только мы сумели прожить без них, это же просто непостижимо, это как сон, сон… ведь наша жизнь уже на перевале, а тогда, по сути, еще не начиналась, еще творилось предисловие к основному тексту. Мысли были привычными и необременительными: немножко пафоса и здоровой самокритики, немножко планируемой заранее печали и столько же здоровой радости, что это случилось не с ним, а с его друзьями, о которых он может теперь облегченно и тренированно скорбеть. Не первый раз они являлись к нему, эти мысли, и, думая таким образом под телемузыку, Сухарев исполнял свой гражданский долг, хотя ничего в этих мыслях не выходило за рамки запрограммированного подтекста, что он и сознавал безотчетно в глубине души.

На этот раз рука протянулась к телефону почти без усилий. Но частые гудки снова преградили путь голосу, готовому зазвучать. Сухарев с досадой положил трубку и обратился было к целительному экрану, облегчающему не только головную боль, но и саму мысль, как телефон зазвонил сам. Это было столь неожиданно, что Иван Данилович вздрогнул. «Как он узнал мой номер? — настороженно подумал он. — Но он знает все».

Звонок повторился, призывая властно. Сухарев взял трубку и услышал незнакомый голос:

— Добрый день, Иван Данилович, полковник Куницын приветствует. С благополучным возвращением. Как устроились?

Благодарность Ивана Даниловича была более чем искренней: он объявил, что не отходит от окна и все Кремлем любуется. А погода-то, погода какая…