Изменить стиль страницы

Заремба склонился в безмолвной благодарности к его руке.

— Работая со мной, ты можешь выйти в люди, — прибавил милостиво епископ.

Север посмотрел на него искоса. Епископ же, любивший привлекать друзей и поклонников высоким красноречием и благородством своих замыслов, принялся, как будто между прочим, рассказывать о своих многочисленных трудах и немалых расходах ради общего блага. Это было словно откровенное признание добродетельного мужа, из которого вытекало, что все, что он делал, он делал только для спасения отчизны и всеобщего счастья.

Он продолжал бы еще, пожалуй, свои низменные политические признания, но вошел кастелян и, шепнув ему что-то на ухо, обратился к Зарембе:

— Подожди меня тут, мне нужно поговорить с епископом о важных делах.

Оба вышли торопливо. Заремба вернулся в опустевшие залы, где гайдуки раскрывали уже окна и какой-то клирик кадил медным паникадилом. Север глубоко задумался над словами епископа и над своим весьма необычным положением. Не чувствовал себя способным к той службе, которую сватал ему кастелян и диктовала польза его «дела». Содрогался при одной мысли об этой службе и становился все мрачнее, как эти покои, погрузившиеся в серый сумрак и зиявшие точно черные ямы, из которых лишь кое-где блестели зеркала и позолота.

Кастелян долго заставил себя ждать. Измученный ожиданием, Заремба стал прохаживаться по пустым комнатам, заглядывая в разные уголки, и наткнулся в конце концов на епископскую опочивальню: широкое ложе с высоким пологом стояло посреди комнаты на толстом, пушистом ковре, а из-за него пробивался свет и слышались чьи-то голоса.

Заремба не мог удержаться, заглянул и туда и остановился точно вкопанный. В комнате, обитой гобеленами, на которых было изображено нежнейшими красками распятие Христа, разговаривало несколько человек. Серебряные канделябры сверкали огнями, в хрустальной люстре тоже горело десятка два свеч. За большим круглым столом, заваленным бумагами, сидел епископ, рядом с ним занимал место кастелян, дальше видна была голова гетмана Коссаковского и лицо Анквича с цинической улыбкой. Толстый, с выцветшими голубыми глазами и как бы обросшими плесенью щеками, Белинский, один из председателей сейма, сидел рядом с Забеллой и молодым Нарбутом. Ксендз-секретарь Воллович вертел пухлые пальцы над выпяченным животом, поглядывая из-под густых нависших бровей на епископа. За ним скромно жались какие-то безмолвные, робкие на вид личности. Красовался также на видном месте Новаковский, упивавшийся наслаждением от своего присутствия при разговоре.

Это была избранная компания друзей и приспешников епископа.

Разговаривали, однако, осторожно, взвешивая слова. Один только Белинский, все время покуривавший трубку, бросал время от времени откровенные и цинически дерзкие замечания. Анквич фыркал презрительно, а Забелло как будто ворчал исподтишка, скаля при этом желтые зубы, как собака. Гетман то и дело нюхал табак и величественно чихал, поддакивая все время словам епископа, который говорил медоточиво, любуясь каждым словом и поглядывая на свои розовые ногти, время от времени отгонял клубы дыма и подливал Белинскому из большого графина.

Иногда появлялся, словно тень, ливрейный лакей, снимал со свеч нагар серебряными щипчиками и бесшумно скрывался.

Совещание имело свои особые причины, и Заремба попал как раз в тот момент, когда гетман откашлялся и холодным, старческим голосом проговорил:

— Марков требует скорейшей ратификации трактата семнадцатого июля и сокращения армии. Надо поторопиться с этим, ибо царица начинает гневаться.

— Но мы ведь не уверены в большинстве сейма, — проговорил кастелян.

— Самый лучший способ — купить необходимые голоса, — бросил небрежно Анквич.

— Это можно бы сделать в союзе с послами. Ведь для обсуждения прусских дел нам тоже потребуется большинство, — дал свой совет Новаковский.

— И Петербург поставит в заслугу не нам, а Сиверсу, — заметил епископ и обратился к Белинскому: — Сколько у нас своих голосов?

— Сорок. Но чтобы получить большинство при полном составе сейма, нам нужно иметь восемьдесят голосов, вместе с голосами сенаторов.

— Большой расход! — вздохнул епископ. — Надо бы в таком случае разредить немного оппозицию.

— Это можно, но во всяком случае останется кто-нибудь, кто поднимет крик, запротестует в сейме и заставит короля отложить сессию, — вставил Воллович.

— А Скаржинских и Шидловских шапкой не накроешь, как воробьев. Они потом взбудоражат против нас все общественное мнение, сами же станут в позу Катонов и истинных патриотов, — предостерегал кастелян.

— Совершенно ненужные церемонии, — взял слово гетман. — Сиверс может всю оппозицию выслать хотя бы в Сибирь: у него хватит казаков и нагаек.

— Но пусть это сделает по собственному почину, без всякого с нашей стороны предложения...

— Он будет колебаться, так как прислушивается к голосу общества и руководствуется правилом: господу богу свечка, а дьяволу огарок. Если бы вы, многоуважаемый пан староста, — обратился епископ к Анквичу, — изложили ему политическую необходимость избавиться от них в сейме до обсуждения ратификации, доведя до его сведения по секрету, что эти мотивы признал уже правильными Марков...

— А когда сейм утвердит все, чего требует императрица, можно будет вернуть их стосковавшимся семьям и обществу, — прибавил насмешливо Нарбут.

— Попробую. Пожмется, будет отговариваться своей человечностью и клясться своими внучатами, разболеется от волнения, но, может быть, все же согласится.

— Я прочитаю вам список и не буду возражать, если кто прибавит к нему какого-нибудь друга-приятеля, — улыбнулся ехидно епископ.

— Если б я мог вписать туда своих кредиторов! — вздохнул Белинский.

— Им и без того ничего не достанется, — пробурчал меланхолически кастелян.

Белинский скрылся от взоров облаком дыма, епископ же стал писать фамилии честнейших депутатов сейма, горячо боровшихся за родину и изо всех сил защищавших ее в сейме против алчности соседних держав и против преступной покорности предателей.

Заремба дрожал всем телом, как в лихорадке. Всеми силами он сдерживался, чтобы не броситься на этих подлецов. Пересилил себя, однако, и продолжал слушать епископа, который, передав список Анквичу, стал широко распространяться о вредной деятельности эмигрантов, засевших в Дрездене и Лейпциге. Опять прозвучали, словно выдаваемые под секиру палача, фамилии благороднейших людей.

— Игнатий Потоцкий, бывший председатель; ксендз Коллонтай, бывший вице-канцлер; Вейсенгоф, бывший инфляндский депутат; Немцевич, Солтан, — быстро читал он. — Я не буду перечислять публику второстепенную, но эти, можно сказать, являются коноводами и бунтарями, подстрекая страну к мятежам, сеют разрушительные якобинские идеи, являются врагами господа бога и отчизны, — шипел он, едва сдерживаясь от вскипавшей злобы. — Этот пылающий костер находится слишком близко от наших границ, надо вовремя его затоптать. Я обратился еще зимой с докладной запиской в коллегию иностранных дел, чтобы потребовали их изгнания из пределов Саксонии. Марков пообещал, и нота была отправлена, а они продолжают там спокойнейшим образом строить свои заговоры и осыпать наших союзников подлейшей клеветой. Коллонтаевская кузница, как и во время предыдущего сейма, наводняет общество пасквилями. Это волнует общественное мнение, нарушает общественное спокойствие, разжигает распри и недоверие, мешает успеху всех наших хлопот о благе отчизны, а самое главное — ослабляет наше положение в Петербурге. Отсюда проистекают неисчислимые для нас неудобства.

— Сиверс должен потребовать повторения ноты к саксонскому двору, — взял слово гетман. — Ведь в Дрездене образовался форпост парижских бесчинств и оттуда распространяется зараза на всю Речь Посполитую.

— Дело дошло до того, что даже здесь, в Гродно, несмотря на многочисленные патрули, почти каждый день находят наклеенные на стенах пасквили, — посетовал Новаковский.

— Сегодня один из таких пасквилей читался даже у меня в доме, — шепнул епископ, подавая тетрадь, отнятую у Воины.