Изменить стиль страницы

Я вернулся в избу, к машинке, но меня и тут точила мысль, как мог я раньше так грубо жить, не замечая, насколько хрупок окружающий меня мир. Эта мысль мешала сосредоточиться, строки расплывались у меня перед глазами, я то и дело ошибался и должен был во всех шести экземплярах стирать ластиком неверно выбитую букву.

Я постарался сосредоточиться. Движения мои стали замедленными, как под водой. Я не доверял себе и нарочно взял всего себя на тормоза. Я называл каждое простое движение, которое должен был произвести, с тем чтобы оно стало сознательным проявлением воли и расчета, чтобы исключить вмешательство проснувшихся во мне темных сил: «Я беру бумагу… подкладываю копирку… еще листок бумаги… еще копирку… вставляю в машинку…»

Спать мне не хотелось, и я вспомнил вдруг, что и предыдущие ночи я тоже, в сущности, не спал. Лежа с закрытыми глазами и мерно дыша, я призывал сон, но вместо сна приходили странные видения, такие же реальные и зыбкие, как настоящие сны, но не настолько владевшие сознанием, чтобы я не ощущал творящегося вокруг меня: храп Напалкова, перешептывания Аллы в сенях с очередным кавалером и жирный чавк прощальных поцелуев, струи холода из двери, когда Алла входила в избу…

Работа подвигалась медленно. Уже над черной Аллиной шалью, заменявшей штору, обозначилась сизоватая полоска рассвета, а передо мной еще высилась груда допросов. Но я не торопился и продолжал столь же методично продвигаться вперед. Болели виски и затылок, но жалость к окружающему, недавно переполнявшая меня, бесследно прошла. Мне хотелось одного: поскорее кончить и улечься спать. Но вот и последняя страница. Я осторожно ставлю точку и немедленно вынимаю листы. Неужели все? Нет, не все. Я ошибся и последний листок копирки вставил не той стороной: шестой экземпляр отпечатался на обороте пятого. Я усмехнулся и заплакал. Я понимал, что это глупо — плакать из-за одной страницы, когда их перепечатано двадцать шесть. Но не мог остановиться. К тому же я боялся, что проснется Казанцев. Я ополоснул лицо из кадки, перепечатал испорченный лист, аккуратно прибрал работу и лег спать.

Я спал лучше, чем все последние ночи, но сквозь сон чувствовал все же, как болит голова. А потом началось обычное полузабытье: я спал и вместе с тем слышал, как приехал Напалков, как Казанцев говорил обо мне какие-то добрые слова и как они потом что-то искали, и эти их поиски слились с ощущением, что кто-то трясет меня за плечо и голосом Казанцева спрашивает:

— Куда вы дели оригиналы?

Я вскочил.

— Где оригиналы допросов? — повторил Казанцев.

— Там же, где и вся работа, — ответил я.

— По-вашему, это так, а по-нашему, нет! — запальчиво сказал Казанцев.

Я прошел к столу и выдвинул ящик. Он был пуст, если не считать стопки чистой бумаги и нескольких листов копирки. Я заглянул в стенной шкаф, обыскал другие наши хранилища. Тщетно.

— Вы, надеюсь, помните, товарищ техник-интендант второго ранга, что это секретные материалы? — произнес Казанцев.

— Ничего не понимаю, они не могли пропасть, я их спрятал… — пробормотал я.

— Алеша, — мягко сказал Напалков. — Пойди умойся, позавтракай, а бумаги найдутся.

Сидя в столовой и корябая ложкой железную миску с перловой кашей, я мучительно пытался вспомнить, куда сунул бумаги. В том, что они целы и спрятаны в надежном месте, я не сомневался. Но ведь бумаг нет…

— Бумаги нашлись, — были первые слова Напалкова, когда я переступил порог нашего отдела. — Вы их и в самом деле хорошо запрятали — под подушку Казанцева…

У нашего начальника была привычка класть на ночь папку с текущими и наиболее важными делами себе под подушку. Но как ухитрился я так распорядиться бумагами и почему он не проснулся при этом?

— Алеша! — послышался из другой комнаты голос Казанцева. — Зайдите на минутку!

При этом обращении я совсем пал духом. Казанцев, человек безнадежно штатский, больше всего на свете хотел казаться настоящей военной косточкой Он изо всех сил цеплялся за все внешние атрибуты фронтового бытия, требовал, чтобы мы вставали при его появлении и садились не раньше, чем он гаркнет, покраснев от удовольствия: «Садить-с!» Единственный из всего политотдела, не ленился он произносить мое неудобоваримое, уже отмененное в армии звание — техник-интендант второго ранга: из-за переезда с фронта на фронт я не успел пройти переаттестацию. Лишь когда мы изредка в послеслужебные часы пили разведенный спирт, он позволял себе называть меня «товарищ Былинин» или — верх шутливости — «Былинкин». Но «Алеша» — это уж было слишком. И я сразу исполнился предощущением неотвратимой беды.

— Алеша, — сказал Казанцев, когда мы вместе с Напалковым вошли к нему в кабинет. — Зачем вы скрыли от меня свою контузию?

Я взглянул на капитана Напалкова, он слегка кивнул. Я должен был этого ждать: если не Напалков, так Круглов, не Круглов, так Бреннер — кто-нибудь из них рано или поздно должен был оказаться на том участке, где меня контузило, и все узнать. Казанцев выжидательно и грустно глядел на меня. Но я молчал, как-то сразу обессилев.

— Вам надо отдохнуть, показаться хорошим врачам, полечиться, — начал Казанцев.

— Вот потому я и скрыл, — произнес я устало. — Я не хотел, чтобы меня перед самым наступлением выгнали с фронта.

— Перед наступлением? — повторил Казанцев. — Вы что, пользуетесь информацией генштаба?

— Ладно уж, Михаил Петрович, каждый писаришка знает, что наступление начнется не сегодня-завтра.

Я назвал его по имени-отчеству не из желания задеть, а потому, что с удивительной отчетливостью вдруг почувствовал: моей военной службе пришел конец. И это штатское обращение невольно легло мне на язык.

Напалков проводил меня на станцию узкоколейной дороги. Я должен был «кукушкой» добраться до Усмани, оттуда рабочим поездом до Графской, а уж в Графской пересесть на пассажирский, идущий в Анну, где находился фронтовой госпиталь. Я очень мало, всего с месяц, прослужил в «хозяйстве Казанцева», как в шутку называли наш отдел, не успел ни с кем близко сойтись, и все же мне было жаль расставаться и с самим Казанцевым, и с толстой влюбчивой Аллой, и с Кругловым, выезжавшим на передний край не столько для инструктажа, сколько для того, чтобы «пострелять фрицев», и с молчаливым полиглотом Бреннером, и особенно с Напалковым, казавшимся мне прежде сухим службистом. Я смотрел в его серые серьезные глаза и всем сердцем чувствовал, что теряю доброго и верного человека, который мог бы стать моим другом.

— Вот… возьмите… — говорил Напалков, суя мне в руку какой-то сверток. — Тут я кое-что взял в столовой вам на дорожку… А это от Казанцева. — Он протянул мне толстую плитку трофейного шоколада. — Как поправитесь, обязательно назад к нам. Мы ваше место никому не отдадим.

— Спасибо…

Мы обменялись рукопожатием, хотели поцеловаться, но как-то не получилось, и я вскочил на подножку.

Напалков долго махал мне вслед.

Теперь, когда то, чего я так опасался, случилось, мною овладело странное нервное спокойствие: я больше не дергался, до головокружения задерживая воздух, утих даже зуд, ни на миг не дававший мне покоя. Принимая этот нервный спад за выздоровление, я подумал, что врач, пожалуй, сочтет меня симулянтом и отошлет назад. Мне представилось мое возвращение в «хозяйство Казанцева» в самую горячую, запарочную пору наступления, и меня охватило такое острое чувство счастья, что все мое непрочное спокойствие разом рухнуло. Я поднялся, вышел в тамбур и долго стоял там, прижавшись лбом к холодному, обледенелому стеклу.

В Графскую я добрался лишь к утру и засел там надолго. Немцы сделали налет, разбомбили пустой товарняк. Какие-то женщины в ватниках, жакетках, платках и ушанках работали на расчистке путей. Еще трудился там трактор, зацепляя тросом вагонные колеса и оттаскивая их в кювет. Шел мокрый снег, дул ветер, захлестывая подолы женщин вокруг ног, затрудняя их и без того усталую, медленную поступь, и мне подумалось, что расчистка путей не кончится никогда. Я пришел в помещение вокзала, до отказа набитое разными проезжим людом, военным и гражданским, выбрал местечко у батареи и прилег на бетонный пол, подложив под голову вещевой мешок. Уснуть я не мог. Все происходившее передо мной почти не касалось сознания, захлестнутого до краев живым, бурным потоком пережитого.