Изменить стиль страницы

— Ваша листовка не увидит света, — произнес он спокойно и холодно.

Старший батальонный комиссар не почел нужным отвечать, только махнул рукой.

Ракитин выбрался наружу. Франтоватый старшина, ординарец начальника подива, колол дрова около блиндажа. Он мельком глянул на Ракитина, и поднятый для удара колун замер у него в руках. Политрук, которого он сам недавно провел к начальнику, вышел из блиндажа легкой, быстрой походкой, сощурился от яркого солнечного света, улыбнулся, а лицо у него было заплаканное. «Разве бывают плачущие политруки?» — подумалось старшине.

Зайдя за ель, Ракитин вытер платком лицо. Надо тотчас же дать телеграмму. Но кому? Слюсареву? Он не имеет понятия, кто такой Ракитин, зато хорошо знает старшего батальонного комиссара Кравцова и Шатерникова. С какой стати на основе куцей телеграммы, подписанной неведомым ему человеком, будет он отменять собственное решение? Да и неизвестно еще, в каком виде представлено ему дело. Князеву? Но сможет ли Князев вмешаться, если решение уже принято? Гущину? Но Гущин недостаточно знает обстановку на фронте, чтобы сразу разобраться, насколько лжива листовка. Ему придется запрашивать оперативный отдел, а это целая морока. Пока суд да дело, листовка попадет к немцам. Есть один человек, который все знает и все поймет с первого слова, — Шорохов. Но имеет ли он, Ракитин, право обращаться к «Большому дивизионному» через голову непосредственного начальства? Кажется, это не положено. Ну и что же? Ему влетит, а листовка все-таки будет задержана.

Ракитин достал блокнот, быстро набросал текст телеграммы: «Политуправление. Дивизионному комиссару Шорохову. Прошу ознакомиться листовкой „Клещи“ подива двадцать восемь Ракитин». Перечел и остался недоволен. Если телеграмма сразу попадет в руки Шорохову, — все в порядке. Но существует еще всемогущий белокурый адъютант. А начальник может отдыхать, он ведь работает по ночам, может проводить важное совещание, и адъютант не захочет тревожить его! Значит, надо поддать адъютанту жару. Напишем так: «Прошу немедленно ознакомиться и задержать выходом листовку „Клещи“…» Звучит как приказание. Ладно, семь бед — один ответ, но пусть попробует теперь адъютант не передать эту телеграмму Шорохову!..

Ракитин побежал на пункт связи.

— Только с разрешения начальника подива, — сказал лейтенант связи, мельком глянув на протянутый ему листок.

«Я должен был это предвидеть», — подумал Ракитин.

Оставалось одно: любыми средствами добраться до Селищева. Ракитин вышел на большак и стал ждать попутную машину. День быстро угасал. Вечер выползал из леса длинными тенями деревьев, тихим, чуть розовеющим сумраком. Пошел крупный, медленный снег. И удивительно ненужно в тишину, в снег, в сумрак с визгом прилетел немецкий снаряд и разорвался среди деревьев. «Пойду пешком, до Селищева всего пятнадцать километров», — решил Ракитин, и тут из-за поворота показался грузовик.

А ну-ка, по методу Шатерникова! Ракитин выступил на середину дороги и поднял руку. Машина приближалась, ныряя носом в колдобины. Ракитин уже различал лицо водителя в темном полукружье разметенного «дворником» стекла. «Стой!» — крикнул он властно, резким движением опустил руку и тут же с быстротой горного козла отпрыгнул с дороги.

Машина медленно удалялась, в кузове ворочались пустые бочки из-под горючего. Ракитин достал наган, положил ствол на локтевой сгиб, как это делал Шатерников, и послал пулю поверх кабины, затем выстрелил еще раз. Ухнули, столкнувшись, бочки, машина резко затормозила. Из кабины высунулось испуганное, злое лицо водителя.

— Ты что? — заорал, подбегая, Ракитин. — Не видишь, командир голосует? — распахнул дверцу и рывком взобрался на сиденье. — Трогай!

— Вы ответите за стрельбу! — плачущим голосом сказал шофер. — Что ж это такое: немец стреляет, свои стреляют!..

— Я тебя под суд отдам, — пообещал Ракитин и спрятал наган.

Впервые взял он что-то от жизни силком и, несмотря на успех, чувствовал какую-то неубедительность своего поступка. Почему остановил шофер машину? Неужто он всерьез поверил, что командир Красной Армии может его застрелить? Почему он, Ракитин, отпрыгнул с дороги? Ведь и шофер не стал бы его давить…

Он искоса глянул на бледное, испачканное маслом, худое лицо шофера с обмороженной скулой и слезящимися глазами. Человек, видимо, находился на пределе усталости. Сколько ездок совершил он сегодня по страшнейшим, выматывающим душу волховским дорогам, с опасным своим грузом, под огнем противника! Ракитину стало стыдно. Прояви он, Ракитин, выдержку до конца, все бы обошлось без стрельбы и угроз…

— Товарищ политрук, табачку не найдется? — обратился к нему шофер.

— Как не быть!

Ракитин достал кисет, свернул папиросу, дал шоферу полизать бумажку, заклеил, всунул ему в зубы длинную самокрутку и поднес огонька. Шофер затянулся до кишок, задержал дым, потом выпустил его двумя сизыми столбами и вдруг рассмеялся.

— Здорово вы меня проучили, товарищ политрук! С нашим братом иначе нельзя. Иной раз так вымотаешься — кажись, мать родная будет на дороге стоять, и то мимо проедешь. А это нельзя: на войне люди не по своей заботе разъезжают.

«Так вот почему он остановил машину, а вовсе не из страха», — подумал Ракитин и на радостях подарил шоферу оставшийся табак…

На пункте связи он застал девушку, которую фотографировал Шатерников.

— Здравствуйте! — сказал Ракитин. — Вам привет от капитана.

Девушка, видимо, знала себе цену. Она передернула плечами и лениво проговорила:

— От какого еще капитана?

— Ну, который вас снимал. Неужели забыли?

Усталое лицо девушки просветлело.

— А он не приедет?

— Непременно! И карточки сделает. У него слово — закон! А пока вот я за него, — улыбнулся Ракитин. Давай, родная, отстукаем вот это… — И, предупреждая возражение, готовое сорваться с губ девушки, быстро сказал: — Политуправление, дивизионному комиссару Шорохову, срочно и лично.

Девушка понимающе кивнула головой, взяла листок и прошла в соседнее помещение. Короткий пощелк ключа морзянки теплом отозвался в сердце Ракитина.

— А Ракитин — это вы или он? — спросила девушка, вернувшись.

— К сожалению, всего-навсего я.

— Почему же «к сожалению» и почему «всего-навсего»? — кокетливо спросила девушка.

«Определенно на меня ложится отблеск очарования Шатерникова», — подумал Ракитин и, сам не веря своему развязному тону, сказал:

— А теперь, девочка, передай телеграмму. Политуправление, Гущину.

Когда и с этим было покончено, Ракитин от души пожал маленькую твердую руку телеграфистки и спросил, что передать капитану.

— Вы уезжаете? — девушка глядела на него снизу вверх большими карими глазами. — Так скоро?

— Что поделаешь, служба!..

— Ничего ему не говорите. Вы лучше сами приезжайте!..

Выходя из подвала, Ракитин не удержался и поглядел на свое отражение в треснувшем стекле двери. Будто из темной речной глубины, всплыло ему навстречу худощавое скуластое лицо с узкими блестящими глазами. «Ей-богу, я себя недооцениваю! Хватит разыгрывать монаха, начну ухаживать за женщинами и трескать вино!»

Обратный путь Ракитину пришлось проделать пешком. Дорога вилась то береговой кручей по-над самым Волховом, то отступала от реки и углублялась в лес. Ракитин шел, сжимая в руке наган и тщетно пытаясь пробудить в себе чувство опасности. Он слышал, что немецкие разведчики пробираются даже на левый берег Волхова, но залитые тихим светом месяца деревья, полянки и спящая подо льдом река были такими своими, родными, домашними, что невозможно было представить, что где-то поблизости бродит враг. И вскоре он оставил эту игру, вернулся к привычному кругу мыслей.

«Наверное, Шатерникову мой поступок покажется, мягко говоря, нетоварищеским. Я понимаю ход его мысли: сбросят эту листовку или не сбросят, война-то решается не словами, а оружием. К тому же на такую листовку, пожалуй, скорее клюнут, чем на правдишку Фозена. Значит, и прямая цель будет вернее достигнута. Так из-за чего же копья ломать?.. А вот из-за чего. Каждый немец, который перейдет к нам, поняв и приняв нашу правду, — это строитель будущей Германии. Немец, взятый на обман, — а всякий обман рано или поздно откроется, — потерян для будущего. Вот в чем дело, дорогой Шатерников, и для меня в этом весь смысл моей жизни на войне, да и смерти, коли придется. И тут я вам ничего не уступлю…»