— Пики готовь! — скомандовал было Скопин, но атаман предупредил его:
— Переходим на сторону царя Василия. — Он подъехал к воеводе, опустив книзу саблю. — Истома Пашков. Ни самозванцу, ни Болотникову я боле не служу.
— Становись там, — ткнул рукой в сторону оврага Скопин. — Ежели обманешь, Пашков, — повешу на осине!
— Нам с этим татем в единой рати не быть, а царю Василию я и ранее худого не чинил.
Болотников слез с седла и, шатаясь, подошел к колодезной бадье, долго и судорожно утолял жажду. Сеча шла злая, кровавая. За спиною его слышалась частая, беспорядочная стрельба из самопалов и мушкетов, по огородам вразброд бежали холопы и спешенные казаки. Купырь скользил глазами по проулку — оттуда тучей лезли ратники царского войска.
— Как бы не полонили нас, твоя милость, — пробормотал Купырь, — вишь, прут-то!
Оторвавшись от бадьи, Болотников обернулся к подъехавшему на взмыленном коне атаману Белобородько. Тот был злее сатаны.
— Пашков, подлый изменник, перешел к Шуйскому! — крикнул он, сквернословя.
— Попадется ж он мне! — страшным голосом выговорил Болотников. — Трубите отход. Отводим рать в Коломенское. — Он тяжело кинул тело в седло, дал плети коню — погнал под уклон, куда поспешно уходили остатки казачьих сотен.
…Две ночи и два дня, не передыхая, по указанию Болотникова возводили острог. Забивали дубовые сваи, надолбы, насыпали вал. Болотников сам таскал бревна и долбил ломом, выворачивая мерзлые глыбы, — дело было ему свычное, подбадривал:
— Попотей, попотей, ребятушки! Без острога нам царских воевод не сдюжить. Возводить укрепленья вкруг всей деревни. Не пожалеем сил, да поторопимся. Ох, ребятушки, поторопимся! Михайло Скопин — это не браты Шубника, те дрянь, лодыри, дураки да бабники. Я б ему в ножки-то поклонился, учиться бы к нему пошел. Да нельзя иттить: мы стоим друг супрочь друга.
С другого конца деревни поспешал на белом коне всадник. То был казацкий атаман Юшка Беззубцев в распоротом пикою сапоге и в шапке польского гусара. Атаман был тучен и силен, с лица его, украшенного черно-смоляными густыми усами, не сходило выражение удали. Около Болотникова он осадил коня.
— Куды ставить казаков, Иван?
— Веди в Заборье и строй тын. Поспеши! У тебя, чай, саней хватит для такого дела? Свяжете в три ряда сани да обольете водой — вот те и острог.
Третью ночь после битвы Ивашка не смыкал глаз, не снимал сапог. Сидели в землянке. Стихли наконец пушки, над острогом взошла луна; Болотников, босой, тряс рубаху над разложенным посередине землянки огнем.
— Вошка-то завелась непроста — породиста, — невесело пошутил.
Пораненный атаман Юшка Беззубцев привез тяжелую весть: казаков, державших Заборье, какие остались живыми, взяли в плен, а он, Беззубцев, отбившись, сумел вырваться из кольца.
— Теперь и вовсе худо, — выговорил мрачно Болотников, узнав, сколько уцелело народу в рати. — Десять тыщ. Да ишо сотни две обозных.
И это все, что осталось от шестидесяти тысяч!
Нехорошо, слюдянисто блестели в свете огня зрачки глаз Болотникова.
XVIII
Патриарх вошел в палату к Шуйскому. Мария Буйносова-Ростовская, находившаяся тут же в палате, сильно напуганная, посетовала Гермогену:
— Твои грамоты, владыко, посланы впустую.
— Тут дело не женское, — приструнил ее патриарх.
Буйносова-Ростовская дрожащим от страха голосом проговорила:
— Не седне-завтра воры ворвутся в Кремль. Они сильничают боярских и княжеских жен.
— Все погрязли во блуде. Всех предам анафеме! Ни в ком нету благочестия.
— Я-то чем виноватая?
— Мария, выйди, нам с владыкой говорить надо, — сказал мягко Шуйский.
Гермоген орлиным, суровым, чуть скошенным глазом следил за ним.
— Подчинился бабьим прихотям! Искусил, видно, бес тебя, государь. Как можно было решиться на этакую богопротивную мерзость — обрить бороду?! Тебе это дорого станет! В государстве было от древности, по-крепкому, старозаветному, а ты сам, великий князь и царь Московский, оказался во блуде. Греховная тьма одолела!
— Погоди, владыко, теперь не время, — слабо возразил Шуйский, — хотя укор твой справедлив.
— Дела худы, — тяжело вздохнул патриарх, — города откладываются под самозванца. Ржев, Зубцов, Погорелое Городище, Старица поддались ворам. Под ним же — Медынь, Руза, Верея, Серпейск, Звенигород. Моя вторая грамота положение не выправила. Города устрашаются грабежами и убийствами. Многие держатся шатко. Известно, что богоотступники, разбойники, и злые душегубцы, и сквернители приходили ко граду Твери.
— Святой отец, мне не по силам… — выговорил в тишине Шуйский.
— Неси крест зело достойно. Не гневи Господа, — тихо, но строго ответил патриарх. — За что погибло в мятеже смуты семя Годуново?
— За казни, за истребление родов, за Димитрия! И поделом! — поднял глаза на патриарха Шуйский.
— Но коли так, зачем ты повелел из Варсонофьевского монастыря переносить мощи Бориса. А сам, обнажив голову, шел за его гробом!
— Но гробы, святой отец, сраму не имут.
— Сраму имут живущие, то правда, — кивнул Гермоген, — но люди рассудили, что на тебе та же вина, что и на Годунове. Ты заявлял, что будешь править землей не один, но в согласии с боярством и земством. И если бы ты исполнил то, что обещал, не было бы сейчас того, что есть. Не было бы нового вора и новой смуты. Но ты избрал путь Годунова. Ты на другой же день возвел гонения на врагов своих, переступив христианскую заповедь. И Господь удалился от тебя, ты остался один… Я буду стоять за тебя, и да поможет Господь уберечь Россию от подлых вер, от иудейства, от инородцев!
— Я надеюсь на племянника Михайлу! — сказал, крестясь, Шуйский.
— Темно… и скудно… — Гермоген, не договорив, осенив крестом царя, удалился из палаты.
Было и правда зело скудно и темно. Цена за четверть хлеба возвысилась до неслыханной величины — до девяти рублей! Теперь рожь правительство Шуйского продавало за сто денег за четверть, овес — за пятьдесят, ячмень — за восемьдесят. Цены перекрыли цены в лютый голод при Борисе{19}. Все катилось в пропасть, и, как выбраться оттуда, никто не ведал…
Боярская крамола не давала Шуйскому как следует оглядеться… А надо было поправить отношения с германским императором и с датским, с английскими королями. На совет ближних бояр — заключать союз со шведским королем Карлом IX, дабы обезопасить страну от коварного Сигизмунда, — Шуйский говорил:
— Бог даст — обойдется без войны с поляками. Станем нюхаться с Карлусом — войны с Сигизмундом не миновать.
И на Москве говорили: «Царь Василий с умом, кабы не лгал».
Знал Василий — тайные недруги его плетут против него заговоры. Утром, когда он шел к обедне, с Красной площади донесся гул. Шуйский послал узнать: что происходит? Дьяк воротился — чернь действительно кинулась грабить дома знатных бояр и иноземцев, помеченные по его-де царскому указу мелом. Шуйский, багровый, подступил к окружавшим его думным людям.
— Вижу ваш умысел: ежели я вам не угоден — я оставляю престол. Будьте спокойны — противиться не буду. — Шуйский отдал свой царский посох, снял шапку и продолжал: — Ищите себе другого царя! — По рябым, рыхлым щекам его потекли слезы; сейчас он ими оборонялся и чуть было не просчитался. Опять его слуха коснулось:
— Нешто царь? Баба рябая…
Шуйский будто получил удар в грудь и испугался, как бы его выходку не приняли всерьез. Он опять взял посох, надел шапку и властно повел глазами:
— Кормлю вас, дармоеды, пою, а чем платите? Если вы меня признаете царем, то я требую казни виновным!
В этот миг он стоял державным царем, и властность его заставила многих затрепетать.
— Мы, государь, целовали крест повиноваться тебе и не изменим, наказывай виновных как знаешь.
— Гибель крамольникам! — наддали сзади.
— Передайте мой указ, — изрек Шуйский. — Всем разойтись. Схватить зачинщиков!