Шуйский шел по той же темной, кривой дороге, что и Годунов. Как Борис сулил, покупая поротых людишек, разорвать пополам свою нательную рубаху, так и Шуйский клялся, что без бояр-де не мыслит сидения на престоле и не сделает и шага без собора. Василий Шуйский затеял страшную игру с народом, так же, как и Борис, раздавая подачки…
Другая грамота — о воре-расстриге — вызвала в глубинах народных глухой ропот; говорили, что в Кремле дело нечисто.
Грамота Марфы Нагой{5} подлила масла в огонь, она писала о самозванце:
«А я для его угрозы объявить в народе его воровство явно не смела».
Но люди-то знали, как Марфа вела свою лживую игру в Тайнинском, исполняя роль любящей матери, встречающей сына, и это ее объяснение вызвало, как и грамота Шуйского, недоверие и злобу.
— Вишь ты, хитра вдова, да нас на мякине не проведешь, — говорили на посадах.
Следом за грамотой Шуйского по его указу ближние бояре разослали по областям другую. В ней говорилось, что после вора Гришки Отрепьева на престол законно взошел избранный всей землею князь Василий Иванович Шуйский.
— Ране у царей суд был один — по своему хотению. А Шуйский, вона, обещает истинный, праведный суд.
Те, кто лучше знал рябого лгуна, отвечали со злой насмешкой:
— Не запели б, братья, вовсе другую спевку! Знаем мы евонный суд: это такой оборотень! Веры ему — не на полуху.
Клятва Шуйского в верности Земскому собору, что он, земский-де царь, будет вершить суд праведный именем народным, — клятва эта не приблизила его к низам.
— Поглядим, как оно выдет на деле-то? Красно новый царь баит!
— Мягко стелет, да комкасто спать.
Зачаток новой смуты обозначился с тяжелой пропажи: исчезла из дворца государственная печать.
По Москве же загуляло:
— Царь есть, а печати нету — вот она какая оказия!..
Шуйский чувствовал, что печать унесли неспроста, допытывался: чьих рук дело?
Ближние бояре пожимали плечами, трясли бородами и шубами, мол, кто ж тут узнает? Московская знать, пожалованная после венчания к царской руке, вздыхала: царь у нас нынче податливый, лица своего не имеет, и, раз уж начали его пинать с первого дня, какие бы щедроты и милости он ни проявил, ими он ртов не позатыкает, языков не прикусит. Высока власть, да руки-то оказались коротки!
— Не пойман, говорят, — не вор. Но я тебе советую выпереть из Москвы Григория Шаховского. Нечист князь! — сказал племянник Михайло Скопин-Шуйский.
— Прихвостень Отрепьева! Вели, чтоб сегодня же убрался: пускай едет воеводою в Путивль.
— Там много разного сброду. Может, в другой какой город? — возразил, предостерегая, Скопин.
Шуйский отмахнулся.
— И вели еще перевезти в Москву прах царевича Димитрия. Похороним с торжеством! — распорядился Шуйский.
— Не верь Василию Голицыну. Он ищет нового самозванца, чтобы скинуть тебя. Не верь его дружбе! Не верь его слову — то сладкий обман!
— Знаю! Михайло, мы с тобою — родня, только тебе откроюсь… Салтыкова — в Иван-город, Афанасия Власьева, травленого волка, — в Уфу, князя Рубец-Мосальского — в Корелу, Богдана Бельского — в Казань. Кликни сейчас ко мне Гермогена{6}. Мы его возведем в патриархи.
Поспешно, не как к царю, а как к равному, вошел озабоченный Татищев. Спросил:
— Чего будем делать с панами? Послы, особо лях Гонсевский, исходят слюнями, грозятся именем короля.
— Пошлем в Краков своих, выведаем, как там и что. Покуда не воротятся — послов держать накрепко! В Польшу нарядить князя Григория Волконского и дьяка Андрея Ивановича.
А по посадам опять пополз зловещий, погибельный слух о воскрешении Димитрия…
Дескать, в Кремле убили не царя, а другого малого, а он-то, Красное солнышко, жив, слава Богу, (и опять идет на свое законное место. Так одно зло карается другим, и все уходит и уходит в таинственную даль бесплотного небытия высокая красота человеческой жизни — добродетель. Принятие же ложного блеска за ее истинный свет есть горький самообман, приносящий так мало утешения; однако люди счастливы, живя в обмане.
II
Григорий Шаховской, вернувшись из царского дворца, вынул из сумки огромную государственную печать. Жена не без страха наблюдала, как он тщательно засовывал ее в потайное дно походной кожаной сумы.
— Ты унес печать? — Жена оглянулась на дверь.
— Помалкивай…
— А коли хватятся?
— Не пойманный — не вор.
— Но помилуй, Гриша, тебе-то она зачем в Путивле?
— То не бабьего ума…
Шаховской, гибкий и ладно скроенный, с бородкой волокиты и авантюриста, уже успел кое-кого подговорить, чтобы те распускали слухи, что Димитрий с двумя товарищами перед мятежом ушел-де вон из Москвы и скоро явится в Кремль, а рябого Шуйского сгонит с трона.
На крыльце затопали, Григорий взглянул в окно и увидел рослого малого с черными как смоль кудрявыми волосами, с тупым и рыхлым носом на голом лице. Это был дворянин Михалко Молчанов, с которым Шаховской перекинулся словами возле монастырских ворот в Кремле. Шаховской велел ему, подобрав двух помощников, на царских конях, как стемнеет, бежать без промедления из Москвы. Молчанов был собран по-походному.
— Я завтра еду в Путивль, — сказал Шаховской, как только он вошел. — Людей нашел?
— Все готово: и люди и кони. Куды мне, Григорий, ехать? — Молчанов пытливо взглянул в быстрые, скользящие глаза Шаховского.
— А ты не знаешь? Не догадываешься? Пробирайся в Самбор или Сандомир!..
— Да разве я похож на Отрепьева? Я выше его на целую голову.
— А коли ее лишишься, то выйдет как раз.
— Однако, ты шутник, Григорий: энта штука мне дорога. Насчет того… я еще… подумаю.
— Думай. Такой случай выпадает лишь раз. Езжай в Самбор, а оттуда — ко мне в Путивль. Храни тебя Бог! Увидишь Марину — уведоми, что муж ее спасся. Пускай говорит, что убитым его не видала.
…«Государыня», несмотря на потрясения, не пала духом{7}, — власть, как сладкий фимиам, по-прежнему кружила ей голову. Она решила любой ценою бороться за сбои, царицыны, права. Будь что будет! Марина Мнишек уродилась в отца, ну а тот ради достижения благополучия ничем не гнушался.
Молчанова на улице встретил бывший слуга Гришки — лях Хвалибог, порядочно заплывший жиром на царицыных харчах, с острым суковатым носом. Он сидел, как цепной пес, под «государыниной» дверью. С Молчановым у него были добрые отношения, таких продажных собак Хвалибог ценил: они играли на руку Польше.
— Государыня в большой печали, ты ее подбодряй.
— А то не знаю… — Молчанов прошел в келью: это все, что досталось ей после просторных царицыных покоев! Шляхтенка, злая и угрюмая, стояла около узкого окна.
— Я вам никому вот на столечко не верю. Вы все свиньи, свиньи! — визжащим голосом проговорила Марина. — Вы русские свиньи!
— Пани Марина, я только затем, чтобы сказать: скоро ваш муж явится…
Марину поразило, как молнией:
— Явится сюда? 3 могилы?
— Убили другого. Я еще не знаю, где теперь Димитрий. Но он жив! И я намерен ехать, государыня, к вашей матушке, чтобы ободрить ее. Вы же говорите, что убитого Димитрия не видели.
— Если так… то пусть Матка Бозка пошлет тебе удачу! — всхлипнула Марина.
…Три всадника на сытых, в серебряной сбруе конях на рассвете подъехали к Оке. Вчерашний жаркий день раскалил воздух, слегка выстудило лишь к утру. Один из двух поляков, сопровождавших Молчанова, сутулый, лет тридцати пяти, в каком-то рубище, в жидком свете зачинавшегося утра пристально следил за Молчановым.
— Тебя ждет то ж, что и Отрепьева, — тебе отрубят голову!
Лях Заболоцкий, тонкий, как ивовый хлыст, покрытый длинным плащом, добавил: