Когда сознание вернулось к ней, все молча, с горестными лицами стояли все так же вокруг гроба. Бабка брызгала водою в ее лицо.
— Сыночек мой, сыночек мой! — Горький вопль вырвался из самого сердца Марфы; она судорожно припала к дорогим останкам, прося Бога прибрать и ее, чтобы быть рядом с милым Митенькой. Когда царица-инокиня перестала рыдать и поднялась, царь Василий, багровея рябым лицом от натуги, взложил в числе других на свои плечи гроб. Как ни тяжело было ему, но Шуйский бессменно нес гроб до самой церкви Михаила Архангела. Шуйский не мог изгнать из души чувство покаяния. «Заискивал пред Борисом… А кто из нас не раб своих прихотей? Не мог я тогда другое говорить! — Царь засопел коротким носом. — Все же, видно, переугодничал… Люди злопамятны. Они не забыли ту мою ложь. Помнят и таят злобу на меня! Господи, за что они не любят меня? Я Россию от сатаны спас, а, видит Бог, она мне благодарна не будет. Как ты это допускаешь. Отец Небесный?! У меня нет наследника. Днями буду венчаться с княжной. Я — стар, она — молода. Знаю, выходит за меня из одного тщеславия. Я ей противен. Господи, в трудные часы помоги мне!»
Останки Димитрия, положенные в богатую раку (она была подбита золотым атласом), на высоком помосте стояли три дня. И снова, как и в Угличе, творились чудеса исцеления больных. Все дни шли молебны о святом, и все эти страшные дни, почернев лицом, каялась и пред царем, и пред людом Марфа за ту свою подлую ложь — просила снять с души ее камень. Но царь Василий ни словом, ни жестом не выразил покаяния — этому мешало злое и холодное чувство, охватившее его. Он никому не верил.
— Тревожно… нехорошо, — сказал он брату Ивану.
VII
Казанский митрополит Гермоген, старец суровый и властный, подъезжая к Москве, пришел к твердой мысли, что как ни плох нынешний царь Василий, а надо его укреплять на престоле, дабы отвратить ползучую заразу самозванства. С такой мыслью он прямо с дороги вошел в покои царя. Холопы почтительно открывали перед ним двери. Шуйский, увидев его, всхлипнул от нахлынувших горестных чувств. Эту его человеческую слабость умный и строгий Гермоген расценил как жалобу. Гермоген понял, что Шуйский искал в нем опору, ибо сидел шатко.
— Как славно, что ты, владыко, наконец здесь!
Шуйский встретил митрополита посередине палаты и, обняв его за узкие, костистые плечи, провел вглубь, к покрытой ковром лавке. Они сели рядом. Гермоген из-под нависших седых бровей поглядывал на малорослого, невзрачного царя.
— Ну, слава Богу! Мы тут, владыко, заждались тебя!
— Установили, кто сей обманщик? — спросил Гермоген, проникая в самую душу Шуйского.
— Какой-то вор по кличке Веревкин.
— Где он теперь?
— Лазутчики говорят, что неподалеку от Смоленска.
— А откуда взялся Болотников?
— Холоп Григория Телятевского. Беглый раб. Был продан на галеры туркам.
— Ставленник второго самозванца али сам собою? Тоже «сын» Иоаннов?
— Владыко! Весь синклит за то, чтобы возложить на тебя сан патриарха. В такое тяжелое время, когда кругом одно смутьянство и предательство, более нет такого надежного, как ты.
— Где патриарх Игнатий?
— Мы его свели с престола.
— Без согласия собора?
Для Шуйского этот вопрос был щекотливым.
— Таково мнение всех епископов.
— Ты начал, государь, царствование, нарушая обет, который давал при венчании. Кто начинает со лжи, тот плохо закончит.
— Не ты ли обличал продажного Игнатия за его ревностное служение самозванцу?
— Я Игнатия обличал тогда — обличаю и ныне, но ты, государь, учинил ошибку, решивши дело не соборной, а своею властью. И ты наложил опалу на тех, кто служил Гришке, также не советуясь ни с Думой, ни с землей. Ты пошел, Василий Иванович, по той же опасной дороге, что и Борис, которая привела к погибели все его семейство, — предостерег Гермоген. — Истинный царь тот, кто может быть великодушным. Но я не противник твой, а сторонник…
Через день на соборе Шуйский, размякший, умиленный, расчувствовавшийся, опять нарушая установленное правило, сам передал Гермогену жезл святого Петра. Гермоген, насупив брови, суровыми глазами оглядывая синклит и народ, сказал коротко и звучно:
— Господа святители, жители Москвы, послужим Руси, а кто предаст ее — того я, как сатану, прокляну отныне и вовеки! Бог не простит тех, кто станет на сторону лжецаря. Бог не простит шишимор[8]. Будем уповать на помощь Господа, послужим родной вере и своей земле. Другого наказа у меня нет. С запада идет вор, опять к нам жалуют те же собаки паны, а они везут с собой в обозе ксендзов, а может быть, и иудеев, — как они насадили жидовство в Украине, так хотят сделать и с Московской Русью. Такому не бывать!
— Такому не бывать! — послышалось в примолкшей толпе; вещие слова нового патриарха дошли до каждого сердца.
…Из собора во дворец Шуйский вернулся окрыленный: духовный престол стал теперь надежной защитой — тут царь Василий не ошибался. Гермоген не Игнатий, но он же и не хитрый Иов, лизоблюдствовавший перед Борисом. Гермоген был стоек и крепок духом, главное, глядел на самозванство как на сатанинство, губящее Россию.
По указу Василия дворец погрузился в скромное серое житье. Вся золотая и серебряная утварь, златотканые чудные парчи — все это неслыханное богатство, затмевавшее европейские королевские дворы сиянием и блеском, с воцарением Василия исчезло с глаз.
— Поразъелись толстомясые! — косился Василий Иванович на прислужников; те же шептали по углам: «Раньше-то с золотых тарелок ели, из каких кубков пили, а теперь нешто в царском мы месте?» Шуйский чувствовал, что растревожил муравейник, угадывал, как глухо гудел люд и на посадах. Вынашивал тяжелую обиду: «Им бы ноги мои целовать, я им дал подкрестную запись, свои права урвал — и где же благодарность?»
В палату к царю были званы бояре — Мстиславский, Василий Голицын и Татищев. Надо было развязывать нелегкие узлы сложной европейской политики, решать с Литвою: или идти на мир, или повернуть на войну! Идти на полный разрыв с польским королем Сигизмундом значило навлечь новые напасти, и, хотя на Украине находилось вооруженное войско русских, злить его, да еще при нынешней некрепости… это пугало Шуйского. Карл IX, король Швеции, был такая же коварная бестия, как и Сигизмунд{11}. И Шуйский тянул скрипучую телегу политики, не соглашаясь на заключение союза со шведами, дабы не навлечь гнев польского короля. Император Рудольф{12}, как знал Шуйский, готов был пойти на сближение с Москвой. Приглядываясь к туго закрученной европейской политике, царь Василий по своей мягкости и бабьей нерасторопности не сумел сблизиться с императором. Еще меньше, чем Рудольфу и королю шведов Карлу IX, Шуйский верил восточному соседу, хану Казы-Гирею. Шах Аббас скалил зубы на юге России, — турки тоже оставались узлом, и их-то, эти узлы, и не умел развязывать новый московский царь. Об этом шел у него разговор в палате с Татищевым.
— Что король Карл? — спросил царь.
— Посланник его, государь, дожидается приема у тебя. Я так думаю, что его следует принять, — ответил Татищев, держась прямо и независимо, но без напыщенной чопорности Мстиславского. — В союзе с Карлом мы можем много выиграть в тяжбах с Сигизмундом.
Шуйский кисло поморщился — такая речь не шибко нравилась ему.
— Пошто ж лезть на рожон? Скажи посланнику короля Карлуса, бо теперь я, видит сам Бог, не могу изыскать времени, и уж там, как знаешь, прибавь еще что.
— Посол императора Рудольфа ждет изложить тебе, государь, послание его, — морща тонкие губы, надменно проговорил Мстиславский.
— Не время нам хлебать европейскую кашу, — закряхтел Шуйский, расстегивая кафтан, — управиться бы со своей. Князь Ромодановский воротился от шаха Аббаса?