— Але еще погулять хочешь, дурак?
Подошел наконец-то паромщик, спокойный кряжистый мужик. Заболоцкий, морщась, — от мужика тянуло потом, — спросил:
— Тебе невдомек, что ты перевозишь государя Димитрия Иоанновича? Он сюда воротится с большим ополчением и всех изменников накажет, а тебя вознесет, так что и во сне не снилось!
Мужик молча тянул канат, ответил не без усмешки:
— А башка-то уцелеет?
Трое верхоконных скрылись в предутреннем тумане. Мужик-перевозчик, перекрестясь на восток, молвил себе самому:
— Ишь, окаянные, как власти хочут!
Они въехали в Самбор. Старая пани Мнишек, сильно исхудавшая с тех пор, как из Москвы пришли дурные вести об убийстве «царя» Димитрия и о том, что дочь Марина зверски умерщвлена толпой, не находила себе места. Никаких сведений не было и о муже.
— Пани, а пани, — сказала вошедшая служанка, пожилая, умевшая обращаться со своенравной хозяйкой, — на дворе двое людей. Говорят, что с важными вестями.
— Откуда они?
— Я думаю, что они москали.
Пани Мнишек быстро вышла на крыльцо, где, держа на поводу породистых потных гнедых коней, стояли в одеянии иноков двое. Один рыжеватый — это был Молчанов, другой ниже его, белобрысый, — Заболоцкий.
— Царь Димитрий Иоаннович, спасшийся от руки подлых убийц, — четко выговаривая слова, сказал Молчанов. — Разве ты не узнаешь своего зятя?
— Да, пани, вы видите перед собой царя Московии и мужа своей славной дочери Димитрия, — подтвердил Заболоцкий на недурном польском языке.
— Вы… царь Димитрий? — спросила пани Мнишек, смерив с ног до головы Молчанова.
— В интересах досточтимой пани признать зятя, — многозначительно заметил Заболоцкий.
В бесцветных глазах пани сверкнули злорадные огоньки, она поняла: фортуна снова поворачивалась лицом к ним, Мнишекам.
— Ядвига, занимайся своим делом! — прикрикнула пани на старуху, явно прислушивающуюся к их разговору. — Входите, господа, в дом.
Она велела принести беглецам умыться. После этого они перешли в столовую, к хорошим закускам, на которые живо набросились.
— Григорий Отрепьев убит? Это правда? — поинтересовалась пани.
— Мы такого имени не знаем, — ответил Заболоцкий, — ваш зять, любезная пани, сидит перед вами живой и здоровый.
— Вы видели мою дочь? — обратилась она к Молчанову.
— Она жива и невредима, — ответил тот коротко.
— Ее не убьют?
— Все будет зависеть от того, признаете ли вы меня своим зятем, — ответил вскользь Молчанов.
— Что мой муж?
— Он скоро будет здесь. — Молчанов отпихнул тарель с обглоданными бараньими костями. — Так что вы решили?
— А вас признает Московия? — полюбопытствовала пани Мнишек.
— Признает, бо Шуйского она не любит. У меня много друзей. Среди них князь Мосальский.
— Но что скажет моя дочь?
— Ваша дочь, пани, хочет быть государыней царицей, я с ней имел разговор.
— Я отвечу вам завтра, — проговорила, поднимаясь, пани Мнишек.
Утром же «теща» послала свою портниху в лучшую самборскую лавку, чтобы она купила самые роскошные одежды, предоставив также в распоряжение «зятя» двести слуг для его надобности и охраны.
— Пока отсидишься в ближнем монастыре, — заявила пани Мнишек Молчанову. — Что ты намерен делать?
— Следует немного подождать… Затем мы выедем в Путивль к Григорию Шаховскому.
— Кто он?
— Князя Шаховского Шуйский назначил туда воеводою.
— Он твой сторонник?
— Мы милости зычливы[3] друг другу.
Через три дня пани Мнишек отправилась в Краков, надеясь получить одобрение короля, но дальше приемной ее не пустили — Сигизмунд таил гнев на Лжедимитрия, и всякое упоминание о самозванце было неприятно ему, в его же воскрешение король верил, как в летошний снег. Когда около дворца раздосадованная пани садилась в карету, к ней подошел московский посол князь Волконский в новорасшитом серебром кафтане и сверкающей бриллиантами мурмолке[4]. Тонкое, породистое лицо Волконского, его жесты, то, как он дотронулся красивыми, в перстнях, пальцами до мурмолки, мягкий, с переливами голос — все это так не походило на польских развязных шляхтичей. Умильную улыбку с лица пани как ветром сдуло, когда Волконский заявил, что он посол царя Василия.
— Верно ли, многочтимая пани Мнишек, что у вас в доме живет человек, который называет себя царем Димитрием? — полюбопытствовал Волконский.
— Да, живет, и он скоро пойдет и сгонит Шуйского.
— Но Гришку Отрепьева сожгли — то я видел своими глазами — и пеплом его выстрелили в сторону Польши.
— Господин посол, царь Димитрий живой, он вам еще припомнит оскорбления нашей дочери!
— Человек, который выдает себя за Димитрия, — Михалко Молчанов, промотавшийся дворянин без гроша в кармане, босяк, — вот какой он «государь»! На нем кровь Борисова сына, Феодора. Он, плут и чернокнижник, дран на площади кнутом. Я советую вам не иметь дела с проходимцем.
— Я не желаю вас слушать. Его величество король Сигизмунд признал Димитрия как сына Иоанна. А царь Шуйский не избран, а выкликнут, его величество это знает.
— Пани Мнишек, этот воскресший «Димитрий» вовсе не похож на прежнего. Тот был мал ростом, у этого руки как и подобает, а у того — одна короче!
— Вы лжете! — злобно бросила пани. — Мой зять, слава Господу, избежал смерти. Как я его могла не узнать? — И шляхтенка устремилась к карете.
— Не плакать бы вам после! — крикнул Волконский, но грохот колес заглушил его слова.
Запахло новыми бедами и потрясениями.
III
Михалко Молчанов другую неделю сидел близ Самбора за монастырскими стенами. Жратвы давали от пуза. Свой православный крест Михалко сбыл иудею. Теперь у него на шее болтался католический. Пан Заболоцкий на это монашеское житье глядел уныло:
— Докуда мы здесь будем торчать? Повалить некого. На монаха ж не полезешь?
Молчанов кивал кудрявой головой:
— Оскоромиться не худо бы. Надо сказать теще, чтоб привезла монашек.
— Да, чтоб было за что держаться. Ты знаешь — я обожаю жопастых и сиськастых.
Михалко погрозил ему пальцем:
— Не позорь, сукин сын, кесаря!
Как-то под вечер на монастырском дворе появилась «галерная шкура», как окрестил мужика Молчанов: действительно, было отчего так его назвать. Рожа будто кованная из железа, от самых глаз заросшая дремучей каштановой бородой, — Молчанов не обманывался, что под густой волосней было тавро, кое ставили на проданных рабов. Серый, обтрепанный, потерявший цвет, весь в дырьях кафтанишко, штаны из галерной парусины, худые сапоги, из них, как из щучьей пасти, выглядывали грязные пальцы — все это указывало на то, что в келью к «непобедимому кесарю» влез беглый, скрывающийся от преследования. Вошедший, сняв облезлую итальянскую шляпу, исподлобья, с недоверчивостью оглядел Молчанова.
— Ты Димитрий, что ли? — спросил он, устремив на него посверкивающие живым умом, бойкие глаза.
Михалко Молчанов кивнул.
— Дозволь, твое величество, присесть. И нема ли чего пожрать? Со вчерашнева дня не держал на зубах макового зерна.
Заболоцкий, как-то криво посмеиваясь, отправился на промысел в монастырскую трапезную.
— Откуда ты такой молодец? — Молчанов, каким-то собачьим нюхом почуяв нужного человека, приглядывался к мужику.
— Зараз из Венеции.
— Отпробовал галер?
— Пришлося. В Константинополе выкупили у турок немцы.
— За что?
— За услугу…
— Имя твое?
— Ивашка, прозвищем Болотников{8}.
Ивашка Исаев сын некогда был холопом князя Телятевского. Хотелось ему воли… Недаром же цыганка ему нагадала: «Будет тебе, соколик, и ближняя и дальняя дорога. И не своей смертью помрешь». Глубокой ночью, удушив поднявшего лай пса, Ивашка бежал от господина. Дорога беглеца шла степью — к казакам. Снилась ему вольница… Однако на воле Иван Исаев сын гулял недолго — в Диком поле после короткой схватки попал в лапы татар. На корабле Ивашке поставили клеймо раба и продали в Турцию. Года четыре Иван сидел, закованный цепями, гребцом-галерником. Оброс темным волосом, белели одни зубы, да сверкали шафранные белки глаз. Был Иван угрюм и молчалив, как камень. Ночами глядел на луну, глотая холодные слезы. Вызревала месть, злая, кровавая… Немцы, разгромив флот турок, принесли волю. После того бродяга Ивашка вдоволь нагляделся на Европу.