— Да вот же! Ну, сами знаете: в чужу бабу черт ложку меду положил.

Засмеялись.

И чей-то — назидательно, голос постарше:

— Да оно, конешно… Бабы не избегнешь, а греха не избежишь! — И добавил, озлобленно пророчествуя: — Только ведь чужу пашенку пахать понапрасну семена терять!

С таковым изречением старинной житейской мудрости все, по-видимому, согласились, даже и тот, самый молодой голос, что начинал:

— Точно! А только и та хороша, еретица!

— Не была бы хороша, разве бы старый Шатров позарился!

— Все может быть! Мир — не без притчи. А что мы будем чужи грехи разбирать — свои не оберешь! А вот давайте-ка возы подвигать поближе к мельнице, а то как раз очередь потеряем: казачишки живо отсадят, поди потом тяжись с ними. Нынче и хозяина не послушают, не то что засыпку али мастера!

…В тот же день, без объяснений с мужем, сославшись на неотложные, но позабытые дела по госпиталю, Ольга Александровна уехала в город.

О как легко стало, какое вдруг единодушие объяло всех оставшихся после ухода Кедрова шатровских гостей на этом своеобразном, но и столь обычном в те времена домашнем митинге!

Привычный трибун гостиных, Анатолий Витальевич решительно стал забирать верх.

В домах, где он бывал, его звали «наша Шехерезада».

Если бы, к примеру сказать, зашла речь о Ноевом ковчеге, то хотя Анатолий Витальевич, само собою разумеется, не стал бы выдавать себя за участника сего беспримерного «рейса», но, однако, он с поразительной точностью мог сообщить озадаченным слушателям, что этот праотец всех кораблей имел в длину сто семьдесят пять и три десятых метра, в ширину двадцать девять, высота же ковчега была семнадцать с половиною метра.

Словно бы сам рулеткой измерил!

Нечего и говорить, что в древнеримском сенате он, широко эрудированный правовед, влюбленный в римское право, был как у себя дома!

Латынь юриста он знал превосходно. Любил озадачивать своих противников к месту приведенной цитатой, однако следует отдать ему справедливость: учтивость его в обществе простиралась настолько, что он вперед произносил русский перевод, а затем уже самое цитату.

Приняв на себя юрисконсульство у Шатрова, Анатолий Витальевич лучшего и не искал. Ширился размах предприятий у многозамышляющего, все набирающего и набирающего силу, да и удачливого урало-сибирского промышленника, щедрого к высшим своим служащим, возрастало и вознаграждение юриста. Хозяин помимо оклада время от времени вручал ему крупные суммы поощрительного и наградного порядка, — Кошанский отнюдь не стыдился их принимать: он называл это «тантьемой» и обычно вскоре уезжал в Петербург, в Москву или на курорт — до войны на какой-либо заграничный, и тогда дочь сопровождала его. В Петербург же, а после — в Петроград, или же в Москву он почему-то предпочитал уезжать один. Быть может, она стесняла его: Кошанский, как знали все, вращался там в больших политических кругах, среди депутатов Государственной думы, и даже был слух, что сам Павел Милюков намечает его кандидатом на пост руководителя всесибирского комитета партии кадетов: новое, после революции данное ей, название — партия «Народной свободы» — никак не внедрялось в общественный обиход!

…Когда хозяин, проводив Кедрова, вернулся к гостям, Анатолий Витальевич был в самом, как говорится, разгаре своего рассказа о том, как выпало ему счастье получить гостевой билет на все три дня Московского совещания от Ариадны Владимировны Тырковой. Видя, что не знают, кто это такая, он пояснил:

— О! Это ведущая ось нашей партии — партии каде, или, как теперь принято нас именовать, угождая духу времени, — партии «Народной свободы». Ариадна Владимировна — бессменный секретарь нашего цека. Правая рука Павла Николаевича. Впрочем, судя по некоторым данным, между ними за последнее время пробежала черная… кошечка, скажем мягко. Причины? Боюсь, что обычные… — Тут он коснулся перстами сердца. — То есть, обычные, какие устанавливаются между обожаемым шефом и обожающей его помощницей, вернее бессменной спутницей и оберегательницей. Ариадна Владимировна — дама очаровательнейшая. Но… единовластная! А что касается шефа нашей партии, Павла Николаевича Милюкова, то… — Тут Кошанский в некотором затруднении покосился на Володю. — Как бы это вам изъяснить?.. То я бы сказал, — парафразою, конечно, как вы сами понимаете! — его в высшей степени стимулирует присутствие нравящейся ему особы женского пола. В высшей степени! Мне однажды пришлось наблюдать его в таком… если можно так выразиться, «транс амурёз». Я приглашен был к графине Паниной. Вечер узкого круга. И я прямо скажу: в обществе нравящейся ему особы наш глубокочтимый Павел Николаевич становится несколько забавен!

Сказав это, Кошанский не приминул сделать опасливую, обращенную ко всем оговорку:

— Господа! Я знаю, что я здесь — среди своих, и если я, как-то неожиданно для самого себя, коснулся попутно этой, так сказать, «сфер интим», то я надеюсь…

Его успокоили, и он продолжал.

— Прежде всего, он возле избранной им дамы прямо-таки пунцовеет лицом. Я бы сказал, до помидорной — простите за вульгарное уподобление! томатной пунцовости. А это, при его свинцовой седине, с гладким, косым зачесом, при его седых, этак вот распушенных, ну, словом, «милюковских» усах на круглом лице, сразу и неприятно, я бы сказал, кидается в глаза! Затем, как все, вероятно, вы знаете, он — приземист, коренаст и невысокого роста. Так вот, возле дамы, за которою он ухаживает, Павел наш Николаевич то и дело приподнимается на цыпочки и этак кочетком, кочетком — вокруг нее!

Анатолий Витальевич змеевидным движением руки попытался даже изобразить эти движения Милюкова вокруг обольщаемой им особы.

Шумный хохот Сычова заставил его вздрогнуть. В негодующем недоумении он прервал свой рассказ. Замкнулся. Потом достал папироску и, собираясь закурить, направил свои шаги на веранду.

Шатров остановил его:

— Полноте, Анатолий Витальевич! Не надо обижаться. Панкратий Гаврилович — человек непосредственный. А вы так красочно изображаете… Так что вините свое искусство рассказывать!

Эта маленькая, но в самую, что называется, точку попавшая лесть успокоила Кошанского. Да и всем хотелось прослушать личные его впечатления от Московского совещания, и его упросили продолжать.

А Сычов, утирая огромным платком слезы смеха, даже попросил у него прощения:

— Вы на меня не сердитесь, на старика! Комическое люблю до смерти… А вы так это изобразили… И чудно показалось: Милюков, Милюков! Царьград хотел отнять у турок. Глава такой, можно сказать, партии — и вдруг это вокруг мадамы — петушком, петушком!

И опять затрясся в смехе, но на этот раз уже беззвучном.

Покусывая губы, отвернувшись от Сычова, Кошанский спросил — как бы нехотя и принуждаемый лишь вежливостью к продолжению своего рассказа:

— Да, так о чем же я начал было? Простите, отвлекся!

Опередил всех Володя:

— Про Корнилова вы начали рассказывать.

Прогудел и Сычов:

— Вот, вот, расскажите-ка нам лучше про Корнилова! Не знаю, как кто, а я про себя, не таясь, скажу: моя последняя надежда! Как-никак, а верховный главнокомандующий всех русских армий: двенадцать миллионов штыков у него в руках!

Кошанский усмехнулся:

— Ой ли?.. В том-то и дело, что не в руках, а… отбились от рук! Мне же самому, из его уст довелось слышать на Московском — с кровавой слезой возопил генерал: развал армии — полный. Наступать не хотят: кончай войну! Братание. Наши и немцы выходят из окопов с белыми флагами. Обмен: те — нашим электрический фонарик карманный, наши — им так называемую буханку хлеба… И так далее… Офицеров, побуждающих наступать, убивают!.. А вы говорите: «в руках!» Что вы?!

— Знаю все. Знаю, что на фронте творится. Хотя на Московском государственном и не был, а газеты и мы, провинциальные сидни, почитываем. Но я разве даром на его уповаю? Чать, я не мальчишка!.. Но я потому в его уверовал, что этот шутить не любит! Смертную казнь ввел на фронте? Ввел! Вымогнул-таки у Керенского, у Чхеидзев этих, у советов рачьих, казачьих и прочих там депутатов!.. Говорят, целыми ротами расстреливает. Полки к расстрелу приговаривает. По телеграфу. Вот это так!.. И не сомневаюсь: и в тылу введет смертную казнь! Пора и тыл оздоровить!