— Скучал, конечно. Хорошо хоть Оля приходила… Да нет, я ее не пускал, мы через дверь разговаривали, как в карантинном бараке.
— Во человек! — рассмеялся Чижиков. — Бульдозером не остановишь… Она тут третьего дня меня в оборот взяла: поедем, говорит, ту девчонку искать. Представляете? Сыщик в юбке.
Липягин привстал в кресле.
— Это она сама придумала?
— Конечно, сама. Она еще и не такое может!.. Ну, я побег, Иван Алексеевич?
— Постой! А что она еще сказала?
— Больше ничего. Сказала — поеду! И поедет. Тут хоть поперек ложись.
— Она поедет, — тихо сказал Липягин. — И ничего не найдет. Это все равно что Золотую бабу искать.
— Какую бабу? — удивился Чижиков.
— Золотую. Которая вроде бы есть, а вроде — и нет ее… Ты иди, Валя. Я прилягу, знобит меня что-то…
Сейчас ему станет плохо. Мучительно плохо. Он привык, не впервые. Надо только вытянуть себя в струну, всего — тело, нервы, память; снова пробежать, проползти, прожить эти двести метров.
Или — сколько их там?.. Он увидел, что сжимает в руке склянку с валокордином, и понял — ни к чему. Обойдется. На этот раз обойдется, и потом тоже: он ощутил в себе спокойную готовность принять неизбежное. Когда-то это должно было случиться, и вот — случилось.
Валокордин больше не нужен. Сердце у него крепкое, и если заходится когда, то не от боли. Оно заходится в глухой совиный час, когда, лежа с открытыми глазами, он в который раз садится на скамью перед вопрошающими его судьями… «Суд идет!» — доносится до него, и он встает, все еще вперив глаза в потолок… «В чем обвиняется гражданин Липягин? — доносится до него голос. — Человека чуть не застрелил? Вы что-то путаете, когда это было… К тому же — в порядке самообороны. Не об этом сегодня речь. Слушается дело… Вы что-то хотите сказать, товарищ обвинитель? Совершенно справедливо! Гражданин Липягин воздвиг себе памятник. Большой гранитный памятник, тень от которого — густая, темная тень — падает на других. Давно пора слезть с пьедестала, да высоко, ушибиться можно… Экая важность, говорит обвиняемый, что кого-то считают неблагодарными людьми с черной совестью. Молва до смерти не зашибает… Что вы еще говорите? Ну, смелей! Какая дворничиха Люся? Та самая, у которой вы сапоги пропили? Как она вам сказала: «На кой хрен ты небо коптишь, пропойца! Лучше бы под поезд кинулся?» Что там бормочет защитник? Утверждает, что гражданин Липягин влез на пьедестал тоже в порядке самообороны? Себя защищал? От кого, позвольте спросить, — от дворничихи Люси? Ах вот как, от самого себя… Любопытно! Будем разбираться… Вызовем для начала…»
Вот тогда и заходится сердце. Сейчас оно спокойно. Суд продолжается. Идет своим чередом. Но Олю он в зал не пустит. Нельзя! Для нее это — удар наотмашь, такой, что не устоять. А если его оправдают и она останется в неведении — тоже на всю жизнь хватит горькой вины за чужих людей.
Такую цену он платить не намерен.
32
— Дмитрия Николаевича вызвали в Москву, — сказала секретарша Зиночка. — Срочно. Он просил вам передать… — она заглянула в блокнот. — Просил передать, что в среду ждет вас в первой половине дня. На редкость пунктуальный человек, — добавила она с долей удивления.
«Всем бы нам так», — подумал Гусев. Балакирев не только не забыл, что просил его зайти, но и успел предупредить секретаршу. Похвально… Чем все это, интересно, кончится?
О чем будет разговор и как они будут разговаривать, он понятия не имел, но задержка с визитом к главному инженеру его устраивала. Черепанов, который всегда прав, и на этот раз дал верный совет. Балакиреву нужно показать коляску. Ну что ж, покажем. Хромом и никелем она не блещет, вместо кожзаменителя — дерматин, но зато дешево. Это у Липягина королевский выезд, а в серию нужно попроще… Кстати, о Липягине. Это мысль. Хорошо бы подвергнуть коляску экспертизе потребителя, тут за Липягиным первое слово. Попросить его разве, пусть погоняет ее в самых жестких режимах.
Вечером он позвонил Липягину. Телефон молчал.
— Странно, — сказал Гусев дочери. — Одиннадцать часов, не гуляет же он в такое время.
— Наверное, у него опять телефон не работает, — предположила Оля. — Линия временная, иногда барахлит.
— Я тебя очень прошу, зайди к нему завтра, передай записку.
— Хорошо, — кивнула Оля. — Я все равно собиралась ему журналы отнести.
На другой день, когда Гусев вернулся с работы, она сказала:
— Все в порядке, Иван Алексеевич согласен.
— Спасибо, Оленька. Он мне звонил, телефон ему уже починили. Закончим испытания, и все. Поедем с тобой в путешествие, я хоть развеюсь.
— Никуда ехать не надо, папка. Отменяется. Путаница вышла. Все в порядке, не беспокойся.
— Вот и славно. А то, честно говоря, дел по горло… Как у тебя с кино? — вдруг вспомнил он. — Что-то ты давно ничего не рассказываешь.
— Нечего рассказывать. Никакого кино больше нет. Я отказалась.
Оля выглядела усталой, бледной, говорила нехотя.
— Ты здорова?
— Я здорова… Просто я прочитала сценарий и отказалась. Это кино для дураков. И про дураков. И до конца досмотреть его только дураки смогут. Ты «Чучело» видел?
— Какое чучело? — удивился Гусев.
— Папка ты папка, — вздохнула Оля. — Серый ты у меня… Скажи, почему в сказках все так хорошо кончается?..
33
Ксения Борисовна пекла пироги.
— Дождалась дорогих гостей, — сказала она Пряхину. — Вы уж вечерком зайдите, хочу познакомить вас с дочерью и внучкой.
— Непременно. Тем более что моя шляпа, как я понимаю, может спокойно висеть в шкафу.
— О да! На этот раз совершенно спокойно…
Они улыбнулись друг другу как два человека, связанных маленькой, но все же тайной. Тайна эта была смешной и грустной. Ксения Борисовна не выносила одиночества, была общительной и вместе с тем панически боялась людей, хоть как-то посягавших на ее покой, и потому приезд родственников или знакомых, возымевших намерение у нее погостить, оборачивался для нее катастрофой. «Я хочу дожить спокойно, — говорила она, — и мне мешают люди, которые не так накладывают варенье в блюдечко, пусть они это делают у себя дома…»
Город лежал на перепутье, и потому в каждой семье держали раскладушки: гости наведывались часто. До пенсии Ксения Борисовна работала на руднике, и бывшие сослуживцы, выбравшись в город, первое время бесцеремонно стучались в ее двери. Они приезжали, как провинциалы в столицу, им надо было обегать все магазины, все зрелища, они были громкоголосы и жизнерадостны, а у Ксении Борисовны были две маленькие комнатки… Она страдала. Она не могла отказать, и тогда, движимая отчаянием, придумала простой и, как оказалось, гениальный выход. Смущенно улыбаясь гостям, она говорила, что рада их видеть, но, к сожалению… — тут она обращала взор на висевшую рядом с ее шляпкой большую мужскую шляпу, — к сожалению, она вышла замуж. Гости поздравляли Ксению Борисовну, пили чай, неумело накладывая варенье в блюдечко, но ночевать не просились — как можно? Шляпа, которую она одалживала у Пряхина, долгое время почти не возвращалась к хозяину, потом гостей заметно поубавилось, а в этом году Пряхин так ни разу и не достал ее из шкафа: сам он шляп не носил, это был подарок Черепанова.
Впервые узнав о предназначении своего головного убора, Пряхин расхохотался, потом слегка посмеивался, потом привык и как-то, в очередной раз вручая ей шляпу, сказал: «Вы бы меня самого время от времени демонстрировали. Это, знаете, куда убедительней. Или я уже не гожусь?» — «Вы, дорогой мой, последний из могикан, и у меня не хватит духа использовать вас в качестве пугала».
— Так я вас жду, — снова напомнила Ксения Борисовна. — И всех ваших домочадцев. Обязательно!
Вечером на ярко освещенной веранде был накрыт стол. Дочь хозяйки, немыслимо загоревшая дама лет сорока, отрекомендовавшаяся Леной, рассказывала, как их качало над морем и как они три раза заходили на посадку; внучка Вера, шестнадцатилетняя девица застенчивой внешности, с любопытством разглядывала патефон: было заранее оговорено, что после ужина все будут слушать старинные русские романсы.