Изменить стиль страницы

— Это еще с какой стати?

— Иван Алексеевич, скромность, конечно, хорошая вещь, но ведь и людей надо понять. Молодежь всегда тянется к подвигу, а работают они как раз в тех местах, где вы совершили свой героический поступок.

— Да будет вам! — Липягин закашлялся: с реки потянуло тяжелым, сырым ветром. — Незачем из меня страдальца делать.

— Почему же — страдальца?

— И героя тоже незачем лепить… Хотя вы тут ни при чем. Извините, глупости болтаю… О! Давайте мы с вами вот о чем поговорим. Мне тут один человек инвалидную коляску сделал, думаю, вам будет интересно, вон сколько еще людей нуждается в помощи, да не каждому так везет, как мне. Вы обязательно должны написать о Гусеве.

— Что-то я на этого Гусева на каждом шагу натыкаюсь, — усмехнулся Можаев.

— Это в каком же смысле?

— Да так… Хорошая, говорите, коляска?

— Не то слово! Идемте покажу, вон она на берегу стоит.

— А домой не пригласите?

— Можно и домой, — без особой охоты сказал Липягин. — Отчего же… Сейчас соберем рыбку и пойдем.

Можаев пробыл у него недолго, наскоро попил чаю, записал кое-что и откланялся.

Липягин его не задерживал. Он вышел проводить гостя, долго смотрел вслед удалявшейся фигуре и думал, что если бы тогда журналист не пришел к нему в больницу, если бы не болтливые медсестры, готовые на весь свет растрезвонить о геройстве скромного работяги, если бы… Что тогда? Он что — раскаивается? Сожалеет, испытывает угрызения совести? Ведь если он и сделал что-то не так, то хуже от этого только ему самому, и только он сам вправе судить себя или не судить, другим — что до него?

Липягин вернулся домой и затопил печь.

Всякий раз в минуты душевной неустроенности его, как дикаря, тянуло к огню. Он укрылся одеялом и стал кочергой шевелить поленья. Скоро осиновые чурки осядут, расколовшись на медные угли, и можно будет, глядя на синие пляшущие языки пламени, не думать, что обратный счет времени уже начался, ничего не изменишь, колесики застучали, приближая неотвратимую встречу с прошлым. Он не хотел этой встречи. Зачем снова бежать по дощатому перрону, помнить издевательски раскачивающийся фонарь на последнем вагоне; зачем, щурясь от солнца, смотреть, как шлепает по воде большое пароходное колесо и веселые мужики, собравшись на корме, пьют теплый самогон, разламывая тугие, с изморозью на изломе помидоры, вкусно чавкают, сорят крошками хлеба, приманивая сшибающихся грудью чаек… Ослепительно жарким был день! Медные поручни полыхали таким нестерпимым блеском, что ему и сейчас хотелось сомкнуть веки и не смотреть на проплывающие мимо зеленые берега, окаймленные глинистой отмелью, но не смотреть было нельзя, колесики закрутились в обратную сторону. Куда денешься…

7

Громоздкий, уставленный во всю длину замурзанными бочками, нелепый и уютный, как обжитое дедушкино кресло, пароход, кряхтя и постанывая на перекатах, шел вниз по реке.

Взламывая сопки, вольготно, во всю ширь растекаясь по тундре, река несла на себе крутобокие баржи, плоты, кунгасы, крохотные дощатые шитики-душегубки; река работала, крутила колеса электростанций, отдыхала на ленивых плесах, кипела водоворотами, наливаясь угрюмой синевой в затонах, весело, по-детски плескалась на песчаных отмелях…

Липягину, правда, было на все это плевать. Река и река — какая разница! Он устроился на ящике с надписью «Не кантовать!» и краем уха прислушивался к разговору сидевших рядом парней, по виду сезонников, ехавших на заработки. Говорили о мерзлом грунте, о расценках. Понятно и просто. Люди знали, чего хотели, рассуждали обстоятельно, неторопливо. Они плыли… а он — уплывал! Бежал, поджав хвост, втянув голову в плечи — словно нашкодивший, отхлестанный по щекам мальчишка.

Опять возникло ее лицо, там, на перроне, в последний момент, когда, не пряча глаз, как бы между прочим, она сказала, что приезжать больше не надо, он свое получил… Этих последних слов она, правда, не говорила — она же интеллигентный человек — но именно эти, не сказанные ею слова, били наотмашь…

— Сука! — неожиданно громко сказал он и спохватился: ребята, как по команде, повернулись в его сторону.

— Не знаю, по какому поводу, но справедливо, — весело подхватил один из них. — Далеко едешь?

— Куда все, туда и я, — буркнул Липягин. Не говорить же первому встречному, что сел на пароход затем, чтобы куда-то двигаться.

— На рыбу?

— Можно и на рыбу.

— А землю копать? — вмешался парень в кожаной куртке. — Ты, я гляжу, вольный стрелок? Ищешь золотую рыбку? Вот она! — он ткнул себя в грудь. — Я бригадир. Коробов моя фамилия. Мне человек в артель нужен, золото мыть. Ты вслушайся — зо-ло-то! Краеугольный камень всеобщего благоденствия!

Початая бутылка, стоявшая рядом, подогревала его красноречие.

— Вы что же, прямо на улице людей подбираете? — усмехнулся Липягин. — В артель охотников много.

— Много! — согласился бригадир. — Правильно излагаешь. У нас беда — мужик заболел, остались без мониторщика. — Он еще раз оглядел Липягина. Придирчиво, с ног до головы. — Крупный экземпляр! Монитор знаешь? Пушка такая, водой стреляет.

— Знаю.

— Совсем хорошо! Четыре тысячи в карман положишь. Гарантирую. Повезет — пять.

— Пофартит — шесть, — подсказал кто-то.

— Да что вы меня, как девку, сватаете, — сказал Липягин. — Я согласен.

— Во! Умный человек… Что вообще делать умеешь?

— Многое умею. Я геолог.

— Лихое начало! — присвистнул бригадир. — Предзнаменование! Геолог нам не по карману, нам мониторщик нужен, но — не помешает. Приисковые геологи, сам знаешь, за ними глаз да внимание, чтобы по краю не провели… Все, заметано! На, держи помидоры. Принимаем тебя на довольствие…

Они плыли еще трое суток и наконец приплыли. Дорога на этом не кончилась — до отведенного участка добирались машиной, трактором, дальше пешком через сопки. Полигон им достался бросовый, как и положено старателям, но кое-где пробы шли приличные, работать можно.

Первое время к нему проявляли некоторый интерес: свежий человек, со стороны, к тому же геолог — это у старателей в чести; потом интерес поутих: биографии у всех были богатые, запутанные, не до чужой судьбы.

Да и некогда стало. Липягин ко всему привык, знал, что в сезон спину не разогнешь, но в артели работали на полный износ, от зари до зари, и даже он, гордившийся своей выносливостью, поначалу валился с ног, уставал сверх всякой меры. Это было кстати. Никаких тебе дум, никаких глупых воспоминаний. Хотя чего, в самом-то деле? Житейский случай. Казарменный анекдот, только пикантней. Благо бы вернулся человек к невесте, а ему поворот. С кем не бывает? Так нет — привела к себе, таяла от любви, от нежности, слова всякие говорила, вздохи и стоны — обалдеть можно! Райские кущи открылись после года ухаживаний, да каких, черт побери, — не в подъездах, как другие, а по старинке — за руки держались, целомудрие блюли… Болван, конечно, но ведь было, было… «Замуж за меня пойдешь?» — «С тобой хоть на край света!» И язык не отсох…

Прошел месяц.

Он и думать забыл — как и почему очутился в заброшенном распадке, почему не в «поле», как положено, не в своей геологической партии, где, худо-бедно, кое-что успел: ему казалось, что так и надо. Неужели это он, Иван Липягин, хлюпая носом, бросился на пароход, как в омут? Да никаких проблем! Поднаберется опыта, мужики рядом здоровые, со смыслом… Потом все вернется, войдет в колею.

Он было совсем утвердился в этой мысли — простой и понятной, но все повернулось иначе. В один день.

Утром его разбудил Коробов.

— Идем, чего покажу, — загадочно сказал он.

Липягин, позевывая, пошел за бригадиром. На полигоне, под слоем только что вскрытых торфов лежал мамонт. Не скелет, не разрозненные кости, каких повидал немало, — из грунта торчала мохнатая, в тысячелетней шерсти голова с могучими бивнями, блестящими, словно рояльные клавиши; угадывалась спина, крутые ребра… Мамонт в полной сохранности, законсервированный, промерзший до звона, бережно перенесенный сюда из далекой древности, чтобы не прерывалась нить времен… Липягин даже зажмурился: за него передерутся лучшие музеи страны, мира!