Изменить стиль страницы

Маша взяла веник. Подмела. Что с ним? Диван заправлен кое-как, белье раскидано. Такой всегда чистюля… Не до порядка, видно. Ну ладно, займемся уборкой. Она смела со стола объедки, собрала окурки. Так… Закурил, значит, снова. Чайник поставил прямо на стол, на какую-то бумагу. Штемпель университета. Может быть зачислен… Хорошо. Ответили все-таки… Листы раскидал, потом не найдет ничего. Куда бы сложить?

Машинально раскрыла тетрадь в клеенчатом переплете. «У нее красивые ноги…». Как-как?.. И вдруг увидела свое имя. «Маша есть Маша. Милый курчонок…».

Она знала, что читать нельзя. Некрасиво. Но не подумала об этом даже после того, как перевернула последнюю страницу. Ей стало холодно. Как мог он? Нет, не о ней, о ней он просто так, для общего тона… Да и неважно… Как мог он так колесовать себя? За каждым словом — боль! Придуманная боль! Эти слова — глупые, злые, никчемные, они кривлялись здесь, на страницах его тетради, они кричали, норовили ударить побольней, подвздох, по горлу… А он?

Надо быть очень больным, чтобы так писать.

Ей захотелось плакать. Уткнуться носом в подушку и лить слезы. Отплакаться за все. Она боялась, что он покалечен, а он, может быть, хуже, чем покалечен… Раны зашивают… Но и болезни лечат! — слышишь? — любую болезнь. Даже рак. Если захватить вовремя.

Вот таким образом, Мария Ильинична. Плакать будешь потом. Куда это все сложить? Идиот. Кидает бумаги, письма. Расхристанный неврастеник. Не думай, я не буду щадить твое самолюбие. Пусть я поступила гадко, но я прочла и все знаю. И скажу тебе об этом…

В коридоре зашаркал ногами Геннадий. Открыл дверь. Все на месте, руки и ноги целы, чисто выбрит. Ничему не удивился.

— Здравствуйте, Маша.

— Гена, что случилось? Мне Фокин рассказал…

Он тяжело опустился на стул. Рука перевязана, бинт несвежий, в темной, запекшейся крови.

— Ничего, Машенька… Ничего. Просто я проиграл. Вам не приходилось проигрывать? Трудная штука… В прошлом году один летчик поднялся выше всех на спортивном самолете, а когда садился, об него ударился голубь… Понимаете — голубь! Самая мирная птица. Погибли оба… А ведь он почти выиграл.

Геннадий отвернулся к стене и негромко добавил:

— Вы уходите. Маша. Уходите… Геннадий Русанов кончился. Нет его больше.

Как все изменилось за этот час! Ну нет, она не уйдет от него так просто. И никуда его больше не пустит. Хватит. Поиграл с огнем, обжегся…

— Гена! Ты можешь сказать, что случилось?

Он поднял глаза — совсем больные.

— Устал я, Маша…

Она сняла с вешалки пальто, шапку.

— Одевайся! Быстро одевайся, и едем ко мне. Ты меня слышишь, Гена? Не сиди, не горбись. Тебе хочется, чтобы тебя пожалели? Так я тебя жалеть не буду. Некогда.

21

Он лежал на спине и чувствовал, как по лицу бегают солнечные зайчики. Это форточка — то захлопнется от ветра, то снова откроется. Было тихо и покойно, не хотелось открывать глаза. «Кажется, я заснул, — подумал Геннадий. — Странно. Совсем не хотел спать. Маша уговаривала — спи, спи… Вот и заснул. Ненадолго. Полчаса, наверное, не больше. Сейчас я скажу: Машенька, знаешь, я что подумал? Давай мы с тобой поженимся, чего в самом деле… Ой, Гена, скажет она, ты сейчас говоришь сам не знаешь что, просто устал и расстроился, а я сижу рядом, глажу тебя по голове, и тебе со мной хорошо. Вот ты и говоришь всякую ерунду. Умница какая, подумаю я, а вслух скажу: нет, что ты, Машенька, правда, давай поженимся…».

Геннадий открыл глаза. Никого нет. Перед ним на стене смешное пятно, похожее на гирю с ручкой, а рядом на стуле записка: «Сиди и жди. Скоро буду». Все понятно, ночь проспал как миленький. Брюки измяты, голова всклокочена. Герой. Чаю бы сейчас.

Он сел, закурил. В углу скромненько стояла раскладушка. Геннадий по привычке стал сочинять фразу о том, что ежели ты водишь в дом мужика, то нечего ломаться и спать на раскладушке, но тут же осекся. Вспомнилась Маша. Вчерашняя, новая Маша. Хрупкая маленькая девочка, которая любит, которая, пусть на один только вечер, стала сильной и взрослой. Она уже не смотрела ему в рот, не слушала все, что он говорит, с благоговением и восторгом, она взяла его, как котенка за шиворот, и привела сюда, на этот диван. Ему было плохо, очень плохо; он сидел, согнувшись, смотрел в пол и считал половицы. Была боль, тупая, отчаянная, она стояла колом в груди, сдавливала голову. «Дальше! — требовала Маша, и он говорил. Все, с самого начала — с Москвы, с Чистых прудов, с Курил, — говорил неторопливо, тихо, словно пересказывая давно надоевшую историю. Потом замолкал. «Дальше. Дальше!»…

Здесь был какой-то провал. Помнит только, что сидел, весь напрягшись, и ждал: сейчас заговорит она, будет наставлять, опровергать или утешать, в лучшем случае. Нет, просто положила ему руку на плечо, сказала: «Ты очень плохо выглядишь, Гена. Очень. Тебе нужно спать…». Он обнял ее. Неловко, как-то сбоку, уткнувшись носом в ухо. «Подожди, глупый. Я положу тебе подушку. Ну как, удобно?». Да, удобно… Пять минут полежу вот так, ни о чем не думая, прогоняя боль… Ничего не случилось. Просто — это сон… У него на шее маленькая теплая рука, шевелит пальцами, гладит его… Завтра вечером они пойдут к Шлендеру. Вместе с Машей… Черт возьми, может, ничего никогда и не было, все это приснилось, пришло в бреду?

Геннадий умылся, выпил стакан холодного чаю. Представил себе, как уснул вчера, положив Маше голову на колени, как она, должно быть, долго сидела, боясь его потревожить. Ох, Машенька, гони ты меня. Добра не будет…

Ну что ж, надо идти. Начинается день. Идти… куда? Предварительное следствие закончено, ждут какого-то типа из Магадана. От работы на машине его отстранили, пусть, мол, пока послесарит. Нет уж, дудки, так перебьюсь. В гараже шум, Герасим поехал в ГАИ объясняться, Шувалов чуть ли не митинг устроил…

Сегодня Геннадий чувствовал себя почти спокойно, по крайней мере, мог рассуждать. Вчера и все эти дни ему было очень скверно. Он говорил себе: вот что получается при столкновении стихии с интеллектом. Я готовил себя к умной и тонкой игре, а Демин себя ни к чему не готовил и оказался сильней. Ты бы мог, как он? Нет, не мог… Демину что? Жил себе и жил и сам не знал, кто он? Случай представился — узнал. Сделал свое дело и опять живи дальше. А тебе могло быть хуже, ты вою жизнь изо дня в день, чем бы ты ни занимался и с кем бы ты ни был, — все время помнил бы, что ты фальшивый…

Ему казалось чуть ли не знамением, что вот первый раз за все эти месяцы он был самим собой, Геннадием Русановым, не взвешивал каждый свой поступок, каждое слово, первый раз сделал не то, что было надо делать, а то, что сделалось само собой, — он не взвешивал скрупулезно — за и против? — он просто взял и сделал…

Жизнь куда логичней, чем все наши рассуждения. И если на Званцева есть Шлендер, а на Демина — Бурганов или Княжанский, это, знаешь ли, терпимо. Вполне терпимо. А подлецы… что ж, так даже интересней. Чтобы было с кем драться. А скис ты просто от неожиданности. Растерялся. А чего теряться? Наоборот, все понятно. Справедливость, как ты сам изволил выразиться, в нашем мире торжествует? Торжествует. Вот и поборемся. Вылезем из этой истории с честью.

«Сиди и жди», — просит Маша. Чего ждать? Уйти и больше никогда не сметь приходить сюда — вот что тебе надо. Он придвинул блокнот, написал: «Машенька!..» А дальше? Не знаю, что дальше…

Геннадий вышел на улицу и возле столовой еще издали увидел Шлендера. Встречаться с ним сейчас не стоит. Хватит старику со мной нянчиться… Перед Машей — ладно, но перед ним я больше не хочу стоять раздавленный.

Свернуть, однако, не успел. Ладно, будем помалкивать.

— Ты что тут бродишь? — спросил доктор.

— Отгул у меня, — соврал Геннадий.

— Отгул? Это хорошо! Ты обедал? Идем, щец похлебаем. Дело есть.

«До чего же он бывает разным, — подумал Геннадий, когда они сели за стол. — То балагур, анекдотчик, то академик — ни больше, ни меньше, то вдруг как гимназист примется рассуждать о смысле жизни, о любви, ударится в сантименты, то, как сейчас, — хорошо поработавший грузчик, дорвавшийся наконец до еды и пива».