Изменить стиль страницы

— Ладно, хватит трепаться, — сказал Геннадий. — Ты меня не узнал, а я тебя помню. Ты — Бабышев.

— Я — Бабышев? Я? Ты пьян!

И тут Геннадий увидел, что это действительно не Бабышев. Задыхаясь от сдерживаемого хохота, он сказал:

— Нет, ты не Бабышев. Но все равно, убирайся отсюда к чертям собачьим, потому что, раз ты не Бабышев, я могу тебя побить.

Бывший физик сделал несколько шагов и вдруг побежал.

— Держи его! — крикнул Геннадий не очень громко. Темная фигура на миг остановилась, потом юркнула в проходной двор.

Геннадий продолжал хохотать. Ну и ну! Карнавальная ночь, да и только! Как он мог перепутать? У того, у Николая — он вдруг вспомнил его имя, — такая была симпатичная улыбка, и зубы ровные, и глаза совсем другие, серые, в желтую крапинку… А этот хлюст дунул, однако, здорово, даже коньяк на сиденье забыл.

Геннадий взял бутылку и повертел в руках. А что? Не очень ведь и поздно… Поднимется сейчас к настоящему Бабышеву, вот уж посмеются… Нет. Никуда ходить не надо. Все хорошо. Все чертовски здорово. Эту бутылку он увезет с собой как трофей… А Танька… Пусть останется, как была…

Он долго сидел в машине, курил. Где, интересно, тот ночной собеседник из гостиницы, вот бы ему рассказать, как бледнел сегодня от всяких эмоций этот открыватель нового социального закона… Значит, есть у тебя все-таки пушистый комочек? Бережешь про себя, любуешься, гладишь его, когда никто не видит? Давай, давай! Только не к лицу вроде бы супермену над цветочками засушенными вздыхать, письма старые ленточкой перевязывать… Ох, Геннадий, как ты мне надоел за эти двадцать семь лет!

По дороге в гостиницу вспомнил, что собирался сегодня написать письмо и читать английские газеты, решил, что сейчас так и сделает, но сделал совсем другое: заехал на телеграф, взял десять телефонных талонов, потом, уже у себя в номере, заказал междугородный разговор и долго лежал в ожидании. Когда позвонили, сказал в трубку:

— Маша? Это я. Здравствуйте. Нет, все хорошо, ничего не случилось. Просто у меня талоны на пятьдесят минут. Давайте разговаривать. Ладно?

15

В Магадане Геннадий случайно зашел в комиссионный магазин и увидел там крошечные шахматы из моржовой кости. Играть ими было трудно — фигуры надо было переставлять чуть ли не пинцетом. Но для музея доктора лучше не придумаешь, решил Геннадий, слегка поморщившись, когда продавщица назвала цену.

Аркадий Семенович долго вертел в руках забавные фигурки.

— Очень прилично исполнено. Очень… И сколько это стоит?

— Фи, доктор! Это же подарок.

— Смотри-ка ты! Ну ладно. А это что у тебя в бумагу завернуто? Тоже подарок?

— Угадали. Вы же любите диковинные вещи. Тем более, что эта штуковина обошлась мне совсем даром.

Геннадий развернул бумагу и протянул доктору небольшую фанерную дощечку. Она была совсем ветхой, потемневшей от времени и дождей. На растрескавшемся фоне с трудом можно было разобрать слова: «Запретная зона. Не подходить! Стреляю!»

— Экзотика старой Колымы, — сказал Геннадий. — Ездил на заброшенный участок. Там еще сохранились развалины лагеря. Вот и подобрал. Занятная вещица.

— Сопляк! — неожиданно закричал доктор. — Убери эту гадость к чертовой матери! Немедленно! Слышишь? Живо, чтобы она не пахла тут у меня в комнате! Дай-ка сюда. — Он схватил полусгнивший кусок фанеры и секунду нерешительно держал в руках. Геннадий, ничего не понимая, смотрел на доктора. Он не успел даже обидеться.

— Ладно, — сказал Шлендер. — Ничего… — Ты извини меня. Глупо…

Он вышел на кухню и сунул фанеру в печь. Вернувшись, постоял немного у окна, потом сказал, уже совсем успокоившись:

— В тебя никогда не стреляли?

— Нет.

— Ну и не дай бог, чтобы стреляли. Хотя иногда страшней стрелять самому. Впрочем, это невеселый разговор. Давай-ка лучше расставь эти диковинные шахматы, обыграю тебя разок.

— Погодите… вы что, сидели в лагере?

— Нет, я не сидел.

— Но… Я понимаю, Аркадий Семенович. Я, кажется, сделал очень бестактную глупость. Самому противно. Но почему вы так… Так болезненно отнеслись к этому?

— Потому что я гражданин своей страны.

— Да, конечно. А вас могли посадить?

— Зачем ты это спрашиваешь?

— У меня был добрый друг, биолог, старый профессор, который тоже считал себя гражданином. Однажды ему сказали, что в интересах своей страны он должен признать генетику буржуазной диверсией. Профессор был наивный чудак, он по-прежнему продолжал думать, что Родина требует от него прежде всего честности. Так вот, его посадили. Подождите, Аркадий Семенович. Конечно, его реабилитировали, сейчас он уважаемый человек. Но как же те, которые предали истину, науку, гражданственность и, в конечном счете, Родину? Они ведь знали тогда, что совершают подлость? Даже преступление! Как они живут сейчас, те самые люди, которые пинали кибернетику? Или те, кто шарахался от слова наследственность? И не только пинали и шарахались, но и травили всеми способами, вплоть до доносов и прямого предательства. Травили своих противников за честность и смелость, за вот эту самую гражданственность. Вам не кажется, что если они могут жить, то такие слова, как гражданственность, наука, ее святое горение, служение долгу и прочее, — все это уже не очень звучит. Не кажется вам это?

— Нет, Гена, мне не кажется. Вся история нашей планеты на том и стоит, что как бы не останавливали Землю, она все равно вертится!

— Через костры и плахи!

— Да! Но в свете костров мы видим лица Коперника и Бруно, а не тех, кто посылал их на костер.

— О, это уже почти гекзаметр! Давайте ближе к земле. Я спросил: вас могли посадить? Почему я спросил? Потому что перед вами тоже мог быть выбор — или наплевать себе в душу, или вот такая фанерная дощечка. Что тогда?

— Знаешь, мальчик, — Шлендер почти вплотную придвинулся к Геннадию, и глаза его сделались узкими, как щели, — ты не спрашивай меня, что бы я сделал в обстоятельствах, которых, славу богу, не было. Ты лучше узнай, что я делал в обстоятельствах, которые были. Знаешь что? Я был лагерным врачом, и каждый день делал то, чего не мог не делать, потому что меня воспитала Советская власть. Она воспитала меня гражданином. Я помогал людям не погибнуть. Ясно тебе? Так что не задавай мне больше вопросов, считай, что я ответил. И не только я. В моей… в нашей с тобой стране даже в тяжелые времена миллионы людей оставались гражданами, которых воспитала революция. Они служили ей и не думали о выборе. А если по дороге попадались прохвосты, то это еще никому не дает права смотреть на меня и на мой народ как на людей, взвешивающих каждый свой поступок с точки зрения выгоды и обстоятельств! Слышишь? Никому не дает права!

— Доктор?

— Ну?

«Он что, читает мысли?» — как-то даже суеверно подумал Геннадий.

— Так, ничего… Вы просили расставить шахматы.

Проиграв четыре партии, Геннадий спросил угрюмо:

— Вы что, разрядник?

— Нет, просто ты играть не умеешь… Давай лучше обедать.

Натянутость, которую они оба чувствовали после довольно-таки громкой беседы, понемногу исчезла. Геннадий не мог удержаться, чтобы не рассказать о мнимом Танькином муже. Шлендер долго смеялся, спросил:

— Коньячишко-то хоть хороший оставил?

— Первосортный.

— И то дело. Учить таких надо, глядишь, поумнеют. У меня тоже забавный случай был, вернее, целых несколько. Ты в карты играешь?

— Упаси боже. Я их терпеть не могу.

— Просто не терпеть — мало, голубчик. Надо не терпеть воинственно. Дело, видишь ли, в том, что меня природа наградила большими в этом отношении способностями. Я играю в преферанс, например, не побоюсь сказать, на уровне гроссмейстера, — доктор задумался. — И в другие игры тоже. Но природа — она заботлива, она постаралась оградить меня от пагубной страсти. Я не азартен. Понимаешь? Играю, как академик, с холодным расчетом и трезвой головой.

Он на минуту остановился, посмотрел на Геннадия с улыбкой: