Изменить стиль страницы

Официант еще два раза приносил вино и еду. Камов осоловел, расстегнул пиджак. Улыбается. Приятно ему сидеть с Русановым, он Русанова любит. И Русанов его любит. Ты ведь сейчас всех любишь, правда? Умница… Говори и думай, что хочешь, только постарайся все время помнить, что случилась, может быть, еще не самая страшная беда. Не вдребезги все разлетелось, еще есть что-то. Танька есть. Да мало ли… Сейчас вы допьете вино, потом ты будешь долго ходить по улицам, устанешь, успокоишься, отрезвеешь, Танька напоит тебя чаем… Все хорошо, просто…

Он обнял Всеволода и сказал:

— Ты молодец! Уважаю… А за ребятишек… За ребятишек тебе спасибо! Очень это у тебя получилось по-людски…

— А, чепуха! — добродушно отмахнулся Всеволод. — Было бы о чем говорить. Люблю детишек. И они меня любят… Они знаешь какие? А потом… — Он взял Геннадия за руку. — Потом ведь буду я когда-нибудь старой развалиной, а у меня вон какие взрослые дети. Один у меня генералом будет. Или писателем. А дочка… Дочка балериной. Видал? И мне от них почет, и государству польза. Люди спасибо скажут…

Камов говорил что-то еще, но Геннадий слушал его рассеянно, плевать ему на разговоры. У него самого этих разговоров полон рот, пусть лучше жует свою курицу, потом отведу его к Таньке, пусть она ему пуговицу пришьет… Погоди, малыш, ты шепчешь что-то любопытное… Как ты сказал? «И мне почет»? «Польза»? Как у тебя все умненько… Так вот ты какой! И ты из тех, что умеют стричь купоны на добре!

Мысли забились, стали сплетаться в клубок вокруг какой-то уже заранее заданной мысли… Начисто забыв, что ничего такого Камов не говорил и даже не имел в виду, что все это он только что придумал сам по неизвестно как возникшей ассоциации со Званцевым, Геннадий стал развивать эту мысль, дополнять деталями, искать логическую связь со всем, что делал Камов… Ну, конечно, ему так выгодней, ему так легче… Вот она, та самая формулировка, что свербила в голове! Вот оно, кредо Званцевых!

Дураки берут взятки, умные отдают свои квартиры. Дух эпохи учуяли, скоты!.. Дураки алименты не платят, умные чужих детей воспитывают, потому что так выгодней! Нет, ты не дурак, Камов… Он не дурак! Или — дурак? Зачем ты мне все ото говоришь? Неужели не понимаешь, что об этом говорить нельзя? Ведь ты торгаш! Барыга!..

Он придвинулся к нему и сказал громким шепотом:

— Ну а Гастелло? Тоже торговал собой? Кинулся вниз — а какая же ему выгода, а? Ты как себе это мыслишь?

— Ты что? — всполошился ничего не понявший Камов. — Ты о чем? О какой выгоде?

— О той, что начинается еще с детства. Понимаешь? В детстве ты паинька, потому что тебе за это ириску купят, в зоопарк возьмут, потом — ребенка из-под машины вытащил, тоже выгодно?! Еще как! На всю Россию слава, только умей ухватить. Слушай!..

Он встал, откинул стул. Камов сидел растерянный, бледный, смотрел на него с испугом, а Геннадий, уже совсем, казалось, забыв, что пред ним Камов, говорил, обращаясь к Званцеву, логика поступков которого приобрела теперь отчетливость формулы.

— Слушай меня внимательно, Камов. Человек может быть редкой сволочью, такой, что хуже и опасней бандита, потому что бандит — вот он, на ладони, а эту сволочь не рассмотришь: он будет благородным, добрым, честным, таким, что с него захочется писать иконы. И напишут, будь спокоен. Я уже написал такую икону. Сиди! Я ухожу. Вот деньги, заплатишь. Это как раз и есть то, чем откупаются. Святые деньги одного святого профессора. Сребреники. Их нынче тоже подают людям, которые на добре да на справедливости заработали себе право быть подлецами!

Камов тоже встал, отшвырнул деньги.

— Ты псих! Пьяный псих!

— Да, я псих, — тихо сказал Геннадий. — Так меня иногда называют.

Ему было уже почему-то совсем спокойно, почти весело — это были спокойствие и веселость взвинченных до предела нервов.

Не оборачиваясь, не зная, что там остался делать Камов, он вышел на улицу, в праздничный город, в сутолоку веселых людей. Где-то впереди светились окна. Или зарево? Куда он идет, сколько еще идти? И зачем?..

10

Геннадий поднялся по ступенькам подъезда, слегка покачиваясь, и лифтерша укоризненно покачала головой:

— Ты стал много пить, Гена.

— А что делать, тетя Маша? За грехи отцов, как говорится.

— Зачем напраслину возводить. Василий Степанович выпивал, конечно, но чтобы так…

Геннадий облокотился о перила и отчетливо сказал:

— У меня, Мария Ивановна, вот уже десять лет новый папа. Пора бы знать. Профессор, доктор наук Викентий Алексеевич Званцев. Можете прочитать на двери, на медной табличке… Доктор не пьет, но за грехи расплачиваться все равно придется.

Геннадий неслышно прошел к себе и лег на диван. Из кабинета отчима доносились голоса. Геннадий узнал. Невысокий доцент с гладким красивым черепом и очень похожий на Каренина профессор Крохолев. Новые друзья. Их в этом доме всегда много, но долго они теперь не задерживаются. Званцев любит жить в проточной воде. Старые друзья — хлопотная вещь, могут потребовать внимания, а где его взять, если друзей много, а Званцев один… Что там ни говори, а отчим незаурядная личность, к нему можно испытывать чувство острого любопытства, как ко всему, что доведено до совершенства. Когда он сидит за столом и смотрит на мать влюбленными глазами, гладит ее по руке, подкладывает ей вафли или варенье, очень хочется забыть, что он отрекся от своих убеждений, от своих друзей, от книг и больше не собирается иметь ни друзей, ни убеждений…

Чем они там занимаются, эти мужи от науки? Разрабатывают план — кого, куда и как посадить, на какое место, чтобы все подступы, все ворота, бойницы и амбразуры просматривались, чтобы понадежней утвердиться в своей крепости?.. Надо пойти послушать… Голос у профессора приятный, с модуляциями, таким голосом многое можно сказать.

По гостиной прошуршала Даша, понесла кофе. Геннадий достал из тумбочки коньяк, две рюмки выпил медленно, пополоскал рот, третью опрокинул и заел лимоном… Сейчас пойду и разгоню эту шайку, скажу Крохолеву, что если он хочет нагадить милому отчиму, то пусть гадит скорее, иначе Званцев его опередит, а глупенький доцент с босой головой пусть убирается, пока цел, потому как ему первому шею наломают.

Он старался идти не шатаясь, но по дороге стукнулся обо что-то, расшиб колено. Коньяк ударил в голову…

— Добрый вечер, — сказал он, держась за портьеру, — Я понимаю так, что вы правите тризну по убиенному вами во славу науки профессору Евгеньеву, бывшему вашему другу, а ныне вейсманисту и вероотступнику?

Крохолев брезгливо поморщился.

— Ваше чадо, коллега, опять изволило нализаться.

— Фи, профессор, что за выражения? Вы переняли их, надо полагать, у своей бонны? Или у горничной? Была ведь у вас горничная, правда? Тискали ее небось по темным уголкам?

— Викентий Алексеевич! — не выдержал Крохолев. — Оградите…

Званцев по-петушиному подскочил, замахнулся. Геннадий машинально вытянул перед собой руку, и профессор, наткнувшись на нее, плотно сел на диван.

— Плохо! — сказал Геннадий. — Очень плохо, профессор. Замашки унтер-офицера. Не ожидал. А судить вас все равно будут. Будут судить когда-нибудь. По крайней мере, судом чести!

Это было в первое воскресенье пятьдесят первого года. В сентябре пятьдесят четвертого, за день до того, как Геннадий ушел из дому, Званцев, вернувшись из университета, сказал:

— Правда торжествует рано или поздно. Вы уже знаете приятную новость? Дмитрий Изотович восстановлен на кафедре.

11

Однажды в рыбацком поселке (это было на Курилах в середине пятьдесят шестого года) после веселого ужина в честь окончания путины Геннадия увела к себе девица с медными сережками в ушах и уложила в постель. Она была совсем юная, лет девятнадцати, не больше, но статная и широкобедрая.

— Тебя как звать-то? — сонно спросил Геннадий, пока девица шелестела юбками. — Вроде говорила, да забыл. Валя или Галя? Или, может, Шурочка?