Изменить стиль страницы

— Вот видишь, как здорово… Я побежал, Танюша. Забегу на днях.

Любви у них так и не получилось, и они об этом не жалели, но было в их отношениях что-то грустное и немного даже торжественное, а в общем — все хорошо. Ему было приятно смотреть на нее и знать, что она есть, и приятно было думать, что не подцепила она себе какого-нибудь хлыща, а нашелся для нее длинный и добродушный очкарик.

С Танькиным физиком он познакомился в прошлом году, но так и не успел разглядеть его как следует, потому что физик приезжал с Урала ненадолго.

Физик уезжал, а Геннадий оставался. Он приходил к ней и садился на корточки возле батареи. Они весь вечер молчали или весь вечер разговаривали. Им было очень хорошо вместе до тех пор, пока не поцеловались. Это случилось глупо и неожиданно.

Он пришел как всегда без предупреждения. Дверь отворила Таня — она была в халате, в тапочках на босу ногу, сказала, чтобы он проходил, а сама шмыгнула в ванную: оказывается, он вытащил ее прямо из-под душа.

Геннадий устроился на кухне, слушая, как рядом плещется мелкий дождик, под которым она сейчас стоит — молодая, красивая, стройная, с разливанным морем спелых волос, и подумал, что это и есть классическая ситуация, не раз, должно быть, описанная и показанная в кино: он открывает незапертую дверь, и та, что стоит под душем в капельках росы, бросается ему на грудь, они сливаются в поцелуе, от которого мир переворачивается вверх тормашками… Для этого она, правда, должна вылезти из ванны, очень уж там тесно… Он подумал об этом спокойно и даже — крупным планом — представил себе ее запрокинутое лицо и бьющуюся на шее тонкую синюю жилку, но тот, кому она бросилась на грудь, был не он, и та, что бросилась, была не Таня. Просто — сценка. Кусочек кино, страница романа…

— Чайник поставь! — послышалось из ванной. — Или, может, ты есть хочешь? В холодильнике ветчина…

Наверное, она приоткрыла дверь, потому что иначе бы он не расслышал — трубы гремят, как оглашенные… А вдруг она сейчас думала то же самое, ждала — войдет или не войдет, и что, интересно, она придумала: запустить в него мыльницей или броситься на грудь?..

Оделась она или все еще смотрит на себя в большое, во всю стену, зеркало? Скорей всего не оделась, и даже в жаркой духоте крошечной ванной кожа у нее покрылась пупырышками. Он помнил, как на пляже, в зной, окунувшись в теплую воду, она покрылась пупырышками и сказала, что это неприятно — делаешься шершавой, как наждак…

Будь сейчас за стеной не Таня, он непременно бы покраснел — до сих пор ухитрялся краснеть, когда, вольно или невольно, рисовал в своем воображении что-нибудь подобное. Но сейчас конфузиться было не от чего. Кроме теплых ложбинок над ключицами, в которых светлыми лужицами плескалась вода, он ничего не сумел увидеть в обнаженном молодом теле, скрытом от него тонкой дверью, ничего больше не смог представить, и тогда, словно контрольный вариант, возникла другая картина: вот она сидит рядом, сушит волосы, расчесывает их, и это он увидел и представил себе так зримо, что готов был протянуть руку и погладить ее по голове…

Что он и сделал, когда она действительно села рядом и стала заплетать косы: никакой сушки, объяснила она, не требуется, потому что женщина моет голову отдельно и стоит под душем в шапочке. Он дотронулся рукой до ее волос и сказал, что если у него когда-нибудь будет дочь, он назовет ее Таней. Больше ничего путного он произнести не смог. Он сидел и думал, что вот так бывает в кабинете физиотерапии, когда через тебя что-то пропускают, какие-то лучи: ты ничего не чувствуешь, но знаешь, что тебе хорошо. И — ничего больше. Капли росы и лужицы в теплых ложбинках…

— Согласна, — сказала она. — Ты назовешь дочку Таней, я назову сына Геной. Трогательный союз… Но пока я пришью тебе пуговицу, а то она сейчас оторвется.

Таня поднялась, чтобы идти за иголкой, и тогда Геннадий привлек ее к себе и стал целовать. Она не отстранилась, замерла, тихо вздрагивая, и он не сразу понял, что она смеется.

Он отпустил ее и отвернулся.

— Ты обиделся? — спросила Таня.

— Я не обиделся…

— Зачем ты это сделал?

— Мне очень захотелось тебя поцеловать.

— Причина уважительная… Ты не ожидал, конечно, что я буду смеяться в такую патетическую минуту. А что мне еще оставалось?

— Танька, — сказал он. — Хватит. Смилосердствуйся… Я сам не знаю, как это вышло.

— Так и вышло. Люди иногда целуются. Только когда тебя целуют, а ты слышишь, что сердце у твоего кавалера тикает, как часы, делается смешно… Не обижайся. У меня тоже не заколотилось. К сожалению. А то бы никаких проблем с детьми: мальчик Гена и девочка Таня, и оба — наши, — она улыбнулась, и в этой улыбке почудилось ему понимание взрослой женщины, взрослой только потому, что женщины, наверное, всегда старше… — А пуговицу все-таки надо пришить.

— Если тебя долго не будет, — сказала на прощание Таня, — я подумаю, что это свинство… В конце концов, если тебе очень захочется, можешь меня снова поцеловать.

Но он уже знал, что не захочется. Он все понял, и ему первое время было грустно — чуть-чуть, эдакая легкая грусть, как после хорошей музыки; потом, когда они вместе поохали на автомобильную свалку искать патрубок для радиатора, и Таня, перемазанная, с обломанными ногтями, села рядом на остов какого-то рыдвана и чмокнула его в щеку — он даже не помнит, по какому поводу, ему перестало быть грустно, и он подумал: как легко было все испортить. Но они не испортили. Пусть у нее будет сын, а у него будет дочь… Но если, не дай бог, попадется ей какой-нибудь прощелыга, он собственноручно открутит ему голову.

Он приходил к ней каждый раз, когда ему было особенно пакостно и неуютно; даже соседи у нее были удивительные: они не ругались, не кидали друг другу соль в чайники, сообща платили за свет и даже телевизор купили один на всю квартиру…

А Танька по-прежнему была Танькой: глаза с блюдце, коса — в руку толщиной, ямочки на щеках и белое платье… Словом, она была тем самым кумиром, которого он хотел боготворить и которого он боготворил.

На бульваре возле Никитских ворот продавали хризантемы. Геннадий купил завернутый в целлофан букет, повертел в руках — вот тебе на! Что с ними теперь делать? Хотя… Все очень просто. Вон сидит на скамейке молодая мама, очень симпатичная, стережет двухместную коляску, в которой кряхтят два разноцветных пакета: розовый и голубой, читает книжку, изредка проверяя — все ли в порядке. Разве она не достойна цветов?

Геннадий протянул ей букет.

— От бездетного человечества, — сказал он. — В знак глубокого уважения.

Молодая женщина мило удивилась, но цветы взяла и даже сказала, что девочку зовут Светлана, а мальчика — Гена, чем привела Геннадия в совсем хорошее расположение духа.

Потом он пошел в Третьяковку, но не дошел — раздумал. Сел на парапет возле Каменного моста, посидел немного, болтая ногами и насвистывая «Турецкий марш», и тут увидел Павла.

— Сеньор! — окликнул его Геннадий. — Ты что, рекрута нанял вместо себя на лекции ходить? Ты с меня пример не бери.

— Генка! — сказал Павел, подойдя ближе. — Балда ты. Ходишь тут, ворон караулишь, а у меня… Отец приехал, одним словом.

— Ох, Паша… Прямо из головы вон! Мне же Званцев говорил. Поздравляю! Я вечерком забегу, хорошо?

— Вечером — это само собой. А сейчас идем, у нас тут в «Балчуге» небольшой банкет, пока без отца, правда. Отец отдыхает. Я тебе звонил, сказали — ты на занятиях… Знаешь, Плахов тоже вернулся! А Гарбузов, твой дружок закадычный, подал в отставку.

— Как-как? — переспросил Геннадий.

— Ну, это отец так старомодно выражается. Короче, решил, что, надо сматываться, не те времена пошли… — Он взял Геннадия за руку. — Помнишь? Мы стояли с тобой на Ленинских горах, у обрыва… Ты сказал: «Будем ходить по земле честно». Помнишь ты это?

— Это ты сказал.

— Может быть. Неважно. Важно другое, Гена. Надо и дальше стараться быть честными. Как отец. Как Плахов. Да мало ли… А подлецы, сам видишь, бегут.