Изменить стиль страницы

— Закуривай, это у меня специально для гостей, гумаги-то, где ее наберешься, вот и выдолбил ее из березового корню.

Егор раскурил и снова заговорил о Насте:

— Ну, а муж-то ее, Сенька, как он, живой?

— Черт его возьмет. С виду-то еле-еле душа в теле, а живет, заедает чужой век. И верно говорят: худая лесина скрипит, да стоит, так же и он. По-прежнему писарем в управе.

— Дядя Архип, как бы это известить Настю-то пораньше, что здесь я?

— Да известить-то, оно конешно, дело нехитрое, а ежели бы не сказывать ей, так ишо и лучше.

— Да ты что, дядя Архип, ведь я из-за нее и пришел сюда.

— То-то, што из-за нее, парень ты неглупый, а поступаешь, прямо скажу, по-дурацки. Вить это головы не надо иметь на плечах, штобы из-за чужой бабы идти на такое рысковое дело. Ладно, оно пройдет благополучно, а ежели попадешь в лапы к этим карателям самым, да узнает про это Шакал, подумать страшно, што они с тобой сотворят. И чего ты пристал к этой Насте как банный лист, девок тебе не стало?

— Нету такой, как Настя.

— Далась ему Настя, скажи на милость. — Архип сердито крякал, хлопая себя ладонями по коленам. — Ты пойми, дурья голова, вить у нее хоть худой, да муж, обвенчана с ним, а вить худой поп обвенчает, а развенчать-то и добрый не сможет. А раз такое дело, то самое лучшее — горшок об горшок и черепки в сторону, бог с ней, с Настей. Вон у Дениса Пименова девка, Маланьей зовут…

— Не надо, дядя Архип, ни к чему этот разговор. Мне, кроме Насти, никого не надо. Любовь у нас большая, тебе этого не понять, и ты промежду нас не встревай, не послушаем. Позови ее, пожалуйста, утром.

— Да мне-то што, позову. Но только я для тебя же стараюсь, по-дружески.

— Давай-ка, дядя, налаживаться спать.

— Ложись вон на кровать, шубу возьми, в сенях висит.

Постелив себе на кровати, Егор укрылся шубой и долго лежал с открытыми глазами, смотрел в окно на далекую, ярко мерцающую звезду и думал о Насте. Долго не спал и Архип; уже засыпая, Егор слышал, как ворочался старик на гобчике, сердито ворчал вслух:

— Любовь. Почему это в наше-то время не было этой любови анафемской? Мы со старухой до самой свадьбы друг дружку в глаза не видели, а до старости дожили не хуже других. Ну, будь бы моя на то воля, так я бы этих прохвостов, какие эту любовь придумали, кнутом бы их, стервов, кнутом.

Утром после завтрака, Архип отправился к куму своему Федору Першикову, живущему недалеко от Саввы Саввича, чтобы через жену кума вызвать к себе Настю; идти самому к Пантелеевым старик поопасился.

Оставшись один, Егор побрился, очистил от грязи сапоги, брюки, расчесал перед зеркалом свалявшийся кучерявый чуб. Время тянулось медленно, уже высоко поднялось солнце, на дворе кудахтали куры, под крышей ворковали голуби. Два окна избы выходили на улицу, в них через слитную полосу крыш окраинных домов Егор видел знакомую елань за околицей, теперь испещренную линией окопов, гарцующих в улицах конных семеновцев. Изба Архипа ютилась среди десятка бедняцких лачуг небольшой окраинной улицы. Солдат сюда на постой никогда не ставили, поэтому Егор чувствовал себя здесь в сравнительной безопасности. Досадуя, что так долго не идет Настя, он принимался ходить взад и вперед по избе, под тяжелыми шагами его скрипели половицы.

Он только что дошел до двери, повернувшись, двинулся обратно, как послышался топот ног на крыльце, в избу вбежала Настя, с ходу кинулась ему на грудь.

— Настюшка! — Обняв, Егор склонился к ней, пытаясь заглянуть в лицо, чувствуя, как грудь ее содрогается от рыданий. — Да ты что это?.. Перестань, Настенька, ягодка моя.

— Гоша, — еле внятно, одними губами прошептала она, когда Егор легонько отстранил ее от груди, встретился с нею взглядом, дивясь про себя, как изменилась она за это время, похудела, под глазами темнели круги — следы бессонных ночей. Она пришла, как видно, с работы на скотном дворе, на плечах ее ситцевой кофты и в складках платка понабилась сенная труха.

Потом они сидели обнявшись на скамье. Егор, прижимая к груди ее пахнущую сеном голову, говорил отрывисто, бессвязно:

— Настенька… родная моя… всю зиму только и думы было о тебе… В тайге мы жили… далеко… Столько порассказать хотел… все смешалось в голове… Про себя-то расскажи.

— Да что рассказывать-то? Известно, какая она, жизнь моя. Дочь вот родилась, слыхал?

— Сказывал Ермоха, и дядя Архип то же самое, моя ведь дочка-то, верно?

— Чья же больше-то, двадцатого января родилась, считай.

— Знаю, Настюшенька, знаю, милая, чего же ты не принесла-то ее?

— Досуг было ее нести, себя-то не вспомнила. Как услыхала от Архипа, бегом кинулась к тебе, потом уж спохватилась, пошла тише. Вот вечером приду с Таней.

Слезы облегчили Настю, она успокоилась, принялась рассказывать про свое горькое житье-бытье у Шакалов, про то, как ждала Егора, тоскуя по нему, ночи проводила без сна. Рассказала она и про сына, какой он стал теперь большой, и, заканчивая свой рассказ, вздохнула:

— А ты ушел и как провалился.

— Да ведь время-то какое, сама знаешь, — виноватым голосом оправдывался Егор. — До писем тут было! Да и как их переслать-то.

— Ладно уж, что было, то было. А тут слух прошел, что видели тебя убитого! Боже ты мой, что я пережила тогда, с неделю пластом лежала, ни есть, ни пить не могла. Только одумалась и не поверила, сердцем почуяла, что неправду говорят про тебя, живой ты, сердце вещует, живой…

Настя взглянула в окно, заторопилась:

— Хватит, побегу туда, а то хватятся, с расспросами привяжутся. Вечером наговоримся.

Когда Настя вышла, Егор, прислонившись к оконной колоде, долго, пока она не скрылась в проулке, смотрел ей вслед.

Чтобы случайно не повстречаться с кем-либо из соседей в доме Архипа, Егор устроился на житье в бане старика и каждый день теперь встречался с Настей, нянчился с дочкой. Лицом девочка походила на мать. Егор таял от радости, любуясь на розовое личико дочурки, на тонко очерченные бровки, на черные, как спелая черемуха, глазки. Досадно было лишь то, что встречи эти ему казались очень короткими, часы пролетали как одна минута, не успеешь оглянуться, как Насте уже пора уходить, и он скрепя сердце соглашался, прощался с нею до завтра. Еще более угнетало его то, что надо кончать эти встречи, ехать немедленно на Онон, установить связь с партизанами Петра Аносова и спешить к Журавлеву, доложить ему обо всем. Он еще вчера хотел распрощаться с Настей и в ночь уйти, но пришла Настя, и он не смог этого сделать, желание продлить расставание еще на одну встречу пересилило.

Сегодня Настя пришла раньше обычного. Солнце стояло еще высоко, косые лучи его пробивались сквозь маленькое, закопченное окно, пятнами лежали на полу, в раскрытую дверь виднелась часть плетня, заменившего предбанник, и зеленый склон ближней сопки. Пахло березовой стружкой и устоявшимся душком дыма, которым пропитаны черные от него стены и потолок.

Настя пришла одна, без дочки.

— Что же ты Таню-то не принесла? — спросил Егор, целуя Настю и усаживая ее рядом с собой на скамью.

— Боюсь, догадаться могут, да и выследить.

— Оно-то верно, опасно.

— Я ведь жить перешла в зимовье, чтобы ходить-то к тебе было способнее, тетка Матрена человек надежный, меня она сроду не выдаст.

— Вот оно что-о, а Таню-то зря не принесла, — пожалел Егор, втайне радуясь предлогу — оттянуть расставание еще на день — как же уходить-то, не простившись с дочкой, а вслух сказал с внезапной решимостью: — Уходить надо мне, Настюшка, и так затянул, завтра принеси Таню, прощусь с вами.

Настя прижалась лицом к его плечу, заплакала молча, вздрагивая плечами. У Егора дрожали губы, туман застилал глаза, он также молча — горло схватили спазмы — гладил ее по голове, с трудом выдавливая:

— Не надо… успокойся… переживем…

Он ждал, что Настя будет удерживать его, уговаривать остаться с нею, и удивился, когда она, перестав плакать, заговорила, концом платка вытирая мокрое от слез лицо: