Изменить стиль страницы

— А в полках командиров как?

— Выбрали тоже. В Первый полк Матафонова Василия, во Втором Зеленского Михайла с Дучара, в Третьем Швецова, тоже Михаилом звать. Этот из здешних, Богдатьской станицы, с Зэрину, кажись. Ну, а в Четвертом Корнила Козлова, сегодня он со своей сотней на Аргунь двинется, да и остальные вот-вот поднимутся в поход. Умыться надо мне, да и тебе то же самое.

— Бородина-то куда определили?

— Начальником политотдела.

— Ну, а этого старика Плясова куда?

— Плясова партейным председателем. Этот старикан, брат ты мой, чуть ли не самый заглавный будет, правой рукой у Журавлева. Старый большевик, даже с Лениным встречался, не один раз и каторгу отбывал за политику. Башка-а.

— Значит, дела-то налаживаются, чего же ты такой сердитый поначалу-то?

— С Фадеевым разговаривал: людей будут посылать для связи с ононборзинцами, со сретенскими большевиками и с нерчинскими, и на Онон поедут, на Ингоду, аж до Читы, самое бы мне рвануть с ними, а тут конь захромал, оступился, надо быть. Мне ведь вечно везет, как куцему.

— Слушай! — Егор так и затрепетал от взбудоражившего его известия, заблестел глазами. — Надо и мне проситься туда.

— Просись, чего же.

— Сейчас же, попью чаю — и в штаб. — Егор сбросил с себя шашку, шинель и бегом на улицу умываться.

К вечеру этого дня шестеро партизан выехали из Богдати, направляясь вверх по долине Урюмкана. Вместе с ними ехали Егор и Павел Вологдин. Конь его слегка прихрамывал, припадая на левую заднюю ногу, но Егор успокаивал друга, уверяя, что если конь совсем охромеет, они обменяют его где-нибудь в станице.

— Конь-то добрый, — вздохнул Вологдин, — жалко будет отдавать его.

— А мы его на клячу-то и не сменяем, а на такого, чтобы не хуже был Соловка твоего.

Глава VII

Глубокой майской ночью в окно старенькой избушки Архипа Лукьянова кто-то тихонько постучал. Старик проснулся, сел, спустил ноги с гобчика[101], прислушался. Снова негромкий, настойчивый стук в кутнее окно.

— Кого там носит по ночам-то нечистая сила, — сердито проворчал Архип и, сунув ноги в ичиги, шаркая ими по полу, прошел в сени. В то же время и незнакомец, скрипнув ступеньками, поднялся на крыльцо.

— Кто это? — спросил старик.

— Свой, дядя Архип, открывай, не бойся.

Голос старику показался знакомым, и потому, не расспрашивая больше, открыл он дверь, посторонившись, пригласил:

— Проходи. — И мимо него, пригнувшись в дверях, прошел высокий человек в шинели.

Когда старик зашел в избу, еле различимый в темноте незнакомец снимал с себя шинель.

— Здравствуй, дядя Архип.

— Здравствуй. Что-то никак не признаю, голос-то навроде…

— Да я же это, Ушаков.

— Егорша! — обрадовался старик. — Ах, мать твою курицу, да как же это, как снег на голову! — Архип засуетился, шаря по столу, по печурке. — Да где же это спички-то, скажи на милость…

Спички наконец нашлись, старик торопливо засветил лампу, кинулся обнимать Егора.

— Здравствуй, Егорушка, здравствуй, родной. — Архип трижды облобызал его и, отступив на шаг, держа его за локти, осмотрел с ног до головы. Перед ним стоял высокий, статный казак. — Молодец-то какой стал! — восхищался старик, любуясь Егором. — И ростом вымахал чуть не в потолок, и в плечах косая сажень, и бородой обзавелся.

— Так ведь мне, дядя Архип, тридцатый год пошел, не шутейное дело. — Егор обвел взглядом знакомую до мелочей обстановку избы, спросил о хозяйке. — А тетка Василиса где?

— В людях она, соседка заболела тут с родов, так старуха-то ухаживает за ней, там и ночует. Мы вдвоем с племяшом, в сенях спит он, на сусеке. Третьего дня приехал с пашни, овес рано ишо сеять, вот и решил дать коням роздых. Э-э, да что же это я, ведь соловья-то баснями не кормят! — Старик засуетился, поспешил в кутнюю половину. — Сейчас самовар настропалю.

— Не надо, дядя Архип, не ставь его, хлеб неси, я и так пожую.

— Ну если так, садись, это я мигом. — Архип принес из сеней крынку простокваши, молоко, изрезал на ломти полковриги хлеба и все это поставил перед Егором на стол, принес ложку. — Закуси, Егорушка, чем бог послал.

— Спасибо, я ведь не очень-то и проголодался. Вчера утром прибыл я на Шакалову заимку, с дядей Ермохой повидался, весь день там обретался, и кормил он меня как на убой, и наговорились вдосталь. Я и коня у него оставил, и оружие там же упрятал, пешком-то способнее к вам пробираться.

— Так ты, значится, с этими, как их, с восстанцами?

— С ними. Дядя Архип, у вас по ночам-то патрули, наверное, ходят.

— Чума их знает, ходят небось.

— Давай погасим лампу, в темноте-то спокойнее будет.

— Гаси.

Дунув на лампу, Егор принялся в темноте за хлеб, запивая его молоком. Архип присел рядом, набив табаком трубку, закурил.

Покончив с едой, Егор вытер ладонью губы, спросил:

— Как живете-то, дядя Архип, расскажи.

— Ох, не говори, живем хуже уж некуда, лихому татарину не пожелаешь такой жизни. — Дед помолчал, старательно раскуривая трубку, и, когда разгорелась она, продолжал со вздохом. — Ни власти путной не стало, ни порядку, ни торговли, до ручки дошли, дальше некуда. Денег появилось великое множество и всяких-то разных: окромя романовских и керенки, и молотки советские, и голубки семеновские, и нагишки какие-то, тыщами ворочаем теперь, а толку-то от них, один счет. Старуха моя догадалась, ящик оклеила деньгами этими, тыщи две извела с гаком. Правильно, все равно на эти тыщи ни хрена не купишь. Оно, положим, появись бы теперь и настоящие деньги, так радости мало, в лавках-то хоть шаром покати, пусто. Да-а-а, бывало, зайдешь в магазин к Яшке Грифу, господи ты боже мой, так глаза и разбегутся, чего только там не было: и ситец, какой тебе угодно, и сатины разные, молескины, кашемиры как жар горят, и сахар, и чай, и табак турецкий, и всякое другое удовольствие, душа радуется, глядючи! А теперь што? У того же Яшки замок висит на магазине, а из него даже мыши разбежались от голоду, соли и той нету. Вот так и живем, Егорушка, ни в рай, ни в муку.

— А хлеб-то соленый у вас, — стало быть, достаете соль где-то?

— Привозил намедни какой-то с Чинданту, по три фунта давал за пуд ярицы, за пшеницу по пять, вот у него и разжились. А чай да товаришко кое-какой у контрабандистов достаем, и тоже на хлеб, а на тыщи наши и смотреть не хотят. Оно и хлеба-то в обрез, откуда ему быть, когда кажин год недосев, а ничего не поделаешь, плачешь, да тащишь его на мену. У меня вот старуха дня без чаю прожить не может, как только он кончился — и голова у ней заболела, а ведь жалко ее, вот и несешь из последнего мешка. Так вот и бьемся. А тут ишо то сено с тебя требуют, то овса им подавай, то в подводы гонят, каратели какие-то появились, будь они прокляты, аресты, расстрелы кажин день. Это не жизня, а страдание сплошное. На станции, в тупике, целый состав, вагонов с полсотни, а то и больше, и все до отказу забиты арестованными. Что творится, не приведи господь видеть. Чуть не кажин день выводят оттуда по утрам за кладбищу, а там уж и могилы накопаны, трах по ним из пулеметов и — в яму их. Главный-то их казнитель Степанов, мордастый такой, усы черные, у хозяина твоего живет, кажись, у Саввы Саввича.

Егора с самого начала подмывало спросить о Насте, хотя ему вчера рассказал Ермоха, но он надеялся, что Архип сам заговорит о ней. Не дождавшись, спросил.

— Настенька-то как живет?

— Живет, чего ей сделается. Третьево дни была у нас, про тебя ворожить приходила на картах. И скажи, выворожила старуха-то: вскоре, говорит, свиданье выпадает тебе с червонным королем, — как в воду глядела. Ну конешно, тут и слез полно, и разговоров всяких, баба, так она баба и есть. Дочь вить у нее родилась зимусь.

— Сказывал дядя Ермоха.

— Четвертый месяц пошел, Татьянкой нарекли.

Архип выколотил трубку, снова набив ее табаком, долго высекал кресалом огня, а раскурив ее, подал Егору вторую трубку.

вернуться

101

Гобчик — лежанка.