Изменить стиль страницы

Маркел встал, придвинул к столу третью скамью, принес из углового шкафа еще три ложки.

Все уселись за стол, дружно принялись за еду. Покончив с простоквашей, стали пить чай. Рудаков, больше всех обрадованный приездом Хоменко, заговорил первый:

— Постарел ты, Петрович, голова-то как инеем подернулась.

— Постареешь небось, — грустно улыбнулся Захар, — в таком пекле побывать пришлось, что и вспомнить страшно.

— А из того взвода-то, что при тебе находился, всего три человека в живых осталось. Они и рассказали, что убили нашего комиссара. Мы как услыхали, обозлились тогда жуткое дело как! Два раза ходили в атаку, думали, — хоть мертвого, да отобьем Петровича, похороним с честью — и ничего не могли сделать. Перевес у них был большой, а тут еще батарея ихняя как начала гвоздить! О-о-о, што там было! Жуть. Но ты вот что расскажи, Петрович, как это в живых-то остался? Это же прямо-таки удивительно. Ведь она тебе, как рассказывали ребята… в грудь угодила, прямо в сердце, верно?

— Верно, в грудь угодила навылет, а сердце не хватила. Очнулся в плену у белых, не добили, даже в госпиталь положили, гады, подлечили да в тюрьму. Рана открылась в тюрьме, снова меня в госпиталь, а там человек попал хороший — доктор, Борис Наумович, он-то меня и выручил: вылечил и сбежать помог.

Когда друзья засобирались домой, Хоменко, прощаясь с ними, на минуту задержав руку Соколова, сказал:

— А тебе, Гаврилович, придется остаться дома.

— Это почему же? — удивился Соколов.

— Тебе будет особое поручение, здесь ты больше принесешь пользы. Будешь нашим разведчиком, а связь с нами будешь держать через путевого обходчика Большакова, ты его знаешь.

— Знаю, конечно…

Соколов кивнул головой в знак согласия и крепко пожал протянутую на прощание руку.

После ухода друзей Хоменко лег в устроенную Маркелом постель на двух скамьях и, засыпая, слышал, как Маркел, звякнув стременами, занес в избу седло, исправляя его, тихонько наказывал жене:

— Санька-то утре со мной поедет: бороны увезет, семена. А ты сходи к дяде Ефиму… Сеять ярицу… Гнедка… сенокос… — И больше Хоменко ничего не слышал, уснул.

Глава X

Далеко от села находилась падь Глубокая. Она тянулась на многие километры и издавна славилась хорошими покосами.

Даже в засуху вырастали здесь неплохие травы, в урожайные же годы шелковистый пырей, местами густо перевитый синей в цвету вязилью, вырастал по пояс, а ближе к речке вымахивал в человеческий рост. К концу сенокоса падь густо пестрела стогами и зародами сена.

Сплошной цепью лежали по обе стороны Глубокой громадные каменистые горы. Северные склоны их, что тянулись по правой стороне пади, покрывал сосновый бор, мешавшийся у подножия гор с березняком и листвяком.

Крутые южные склоны гор серыми громадами высились слева. На всем протяжении их лишь кое-где виднелась скудная растительность, только на скалистых вершинах шумели вековые сосны и лиственницы.

Чем дальше, тем выше и угрюмее становились горы.

Казалось, что падь кончается там, где во всю ширину ее разросся густой колок из зарослей черемухи, тальника и ольхи. По обе стороны колка возвышались две огромные скалы. Однако местные жители знали, что краем колка возле одного утеса идет тропинка, пройди по ней полкилометра — и выйдешь на широкую, обрамленную лесом и горами поляну, известную под названием «Гришкин хутор».

По рассказам стариков, давным-давно здесь проживал известный в Забайкалье разбойник Гришка Фомин. Отсюда он делал набеги на села, станицы, прииски и тракты, где грабил богатых золотопромышленников и купцов.

Очень странный разбойник был этот легендарный Фомин, убийствами он почти не занимался, а грабил лишь купцов и богачей, причем большую часть награбленного раздавал деревенской бедноте, вдовам и сиротам. Вот почему Гришку ненавидели и боялись лишь купцы да деревенские лиходеи — кулаки. Бедняки же, наоборот, уважали его, как своего заступника, с радостью принимали у себя «Григория Ивановича» — так называли они Фомина — и укрывали в случае опасности.

Чудеса рассказывали старики про Фомина: то он привозил мешок муки голодающей семье бедняка, то, обобрав жадюгу купца, щедро наделял какого-нибудь бедняка жениха и, разодетый в шелка и бархат, открыто гулял у него на свадьбе. Вволю нагулявшись, исчезал он из села обычно так же внезапно, как и появлялся. Однако стоило лишь кому-нибудь из богачей обидеть своего батрака или бедняка, как к нему невесть откуда немедленно заявлялся Фомин. В таких случаях до полусмерти избивал Григорий обидчика, забирал у него все, какие находил, деньги и, снабдив ими не только обиженного, но и других бедняков, снова бесследно исчезал.

Теперь здесь, в Гришкином хуторе, вдали от населенных пунктов, обосновался на время Хоменко со своим отрядом. Сюда, по замыслу Захара, должны стекаться добровольцы из сел, куда он разослал своих агитаторов. Беспокоило Захара то, что стоянка здесь затянулась не на одну неделю и трудно с продуктами. Мясо будет, тайга кругом, среди партизан немало охотников, а как доставить хлеб? Выручил посланный в сторону железной дороги разъезд из пятнадцати партизан. Им повезло. Обнаружив на Могойтуйском тракте белогвардейский отряд, они обстреляли его, отбили у дружинников четыре крестьянских подводы. Две оказались загруженными мотками колючей проволоки, а две — пшеничной мукой. Проволоку партизаны сбросили, а двенадцать мешков муки доставили в лагерь, чему несказанно обрадовался Хоменко. Теперь вопрос с продовольствием его не мучил: была бы мука, а уж настряпать, напечь из нее лепешек дело нехитрое.

С того времени, как Егор прибыл в Гришкин хутор, прошла неделя. Хорошая наступила пора, весна набирала силу, все вокруг зацвело, зазеленело. Егор, с детства любивший тайгу, часто уходил в лес, что кольцом окружил поляну Гришкиного хутора, часами бродил там, наслаждаясь разноголосым пением птиц. Особенно он любил, когда под напором весеннего ветра зашумит тайга. Усядется на пенек или на валежину и слушает, слушает, дивясь про себя, что вроде бы и ветру-то нет, а тайга шумит, заглушая птичьи голоса, раскачивают вершинами столетние могучие лиственницы, мирно колышут разлапистыми изумрудными ветвями. И от всего этого радостно становится Егору, и грустно, и не хочется уходить отсюда.

В этот день Егор, побродив по тайге, спустился вниз, в колок, в яркой зелени которого снежно белели кусты цветущей черемухи.

Посередине колка протекал говорливый и прозрачный ручей, возле него и уселся Егор на поваленную ветром старую ольху, вдыхая сладостный аромат черемухи. Вспомнилась Антоновка, последний день, проведенный у Архипа. Тогда, в ожидании Насти, выпросил он у Архипа лист бумаги и карандаш, написал матери письмо. В письме, как обычно, просил он благословения «навеки нерушимого», а также всем передать «низкий поклон и от души ласковый привет». В конце письма просил у матери прощения, что не может заехать, повидаться с нею, что снова «зачалась» война, и закончил письмо словами:

«Молите бога, чтобы закончилась она скорее, чтобы возвернуться нам домой подобру-поздорову.

Земно кланяюсь всем Егор Ушаков».

Архип пообещал Егору доставить письмо Платоновне. А вечером распрощался Егор со стариками, с плачущей навзрыд Настей, с дочкой (сына за все дни Егор видел лишь один раз). В ту же ночь, благополучно выбравшись из Антоновки, махнул на Шакалову заимку, где отдыхал его Гнедко, нагуливая жирок, а в омете соломы были надежно упрятаны седло, винтовка и шашка.

На следующее утро, еще не взошло солнце, Егор был уже на коне, при полной боевой готовности. Ермоха, держась за стремя, шагал сбоку. Около брода через речку остановились. Ермоха, все еще держась за стремя, с грустью во взгляде посмотрел на Егора:

— Значит, снова за то же самое, воевать?

— А как же быть-то?

Егор ожидал, что старик начнет отговаривать его, упрекать, но тот заговорил иначе: