Она подходила к лесу мистера Айзека, где давным-давно на них с Милдред набежал олень, и снова показались пропавшие было следы Уэсли — не прямые, а зигзагами, от канавы к канаве.

— Если ему кажется, что это занятно, то слава богу, что я иду пешком, — сказала она вслух, взглянула на лес и решила пойти посидеть в тени и немножко остыть.

Между лесом и дорогой тянулся неширокий овражек, промытый последними дождями. Она сняла туфли, придержала шляпу и прыгнула, и сразу же ее ноги глубоко ушли в прохладный сырой мох — бог его знает, откуда берется эта сырость. Она поглядела направо, налево — нигде ни души — и решила идти босиком и потому немножко отошла в глубь леса и, когда дорога почти скрылась из виду, повернула и пошла параллельно узкой полосе пыли, так, чтобы видеть ее сквозь деревья. С дороги услышали бы ее крик, если б случилось такое, что нужно было бы закричать. Когда проработаешь, как она, все лето в закрытом помещении, ноги поневоле изнеживаются, и ей приходилось считаться с ними, она морщилась и вздергивала плечи, когда наступала на сухой сучок или камешек, и остановилась как вкопанная, увидев старого ужа, и стояла, пока он не поднял голову, словно хотел заговорить, но она его опередила: «Ну, старый дурачина, тебе в какую сторону?» — и он, извиваясь, медленно переполз через упавшее дерево и скрылся в кустах. После этого она все время смотрела на землю, но один раз, когда она остановилась перевести дух, оказалось, что на нее смотрит красный кардинал как раз с того кривого дерева, которое они с Милдред называли конем и на котором проскакали, наверно, тысячу миль. Она не могла вспомнить, как поют птицы-кардиналы, но ведь любая птица сразу откликается на какой угодно свист, и Розакок просвистала три нотки, а кардинал ответил, просто чтоб показать ей, как это надо делать. Она сказала «спасибо» и попыталась посвистеть, как он, но кардинал больше не пожелал оказывать ей услуги и молча напыжился.

— С чего это ты так важничаешь? — спросила она. — Таких, как ты, я видела не знаю сколько.

Он взлетел, и тоже направился в глубь леса, на север, и если захочет, то еще дотемна может добраться до Вирджинии.

— Лучше оставайся в Северной Каролине, — крикнула она ему вслед. — Здесь ты главная птица. — И она подумала: «Почему бы мне не пойти и за ним, интересно, он-то где меня бросит?» Но по какой такой причине она пустится босиком вслед за птицей? Разве только кардинал полетел к роднику. Родник — это стоящее дело.

Она оглянулась на дорогу, но пыль лежала неподвижно. Никто никуда и ниоткуда не ехал, и Розакок двинулась дальше в лес, к роднику, а кардинал пел где-то впереди так, словно у него сердце рвалось вон из груди.

Единственная дорога к роднику — это две колеи в ширину колес мистер-айзековского грузовика, оставшиеся с тех времен, когда никто, кроме мистера Айзека да нескольких отчаянных ребятишек, даже не знал про этот родник. Она шла все дальше, осторожно пробираясь сквозь заросли глянцевого ядовитого сумаха, и, когда она приблизилась к роднику (птицы тут не было, она уже на пол-пути к Вирджинии), вместо него виднелся только мокрый круг на листьях — его задушило все то, что нападало с деревьев с тех пор, как с мистером Айзеком случился последний удар. (Это был его личный родник, и он всегда расчищал его, пока мог, не для питья, а чтобы остужать в нем ноги.) Розакок положила туфли и шляпу, нагнулась и запустила руки в листву там, где она была мокрее, и медленно, надеясь, что не наткнется на ящерицу, стала разгребать ее, пока не показалось коричневое озерцо величиной с заходящее солнце и холодное, как будто зимой. Наклонясь над ним и стараясь разглядеть свое отражение, она вспоминала тот вечер, когда они наткнулись на этот источник — она, ее братья и человек пять негритят. Всю дорогу от дома они играли в какую-то игру, как угорелые носились взад-вперед и орали, но вдруг Майло, главный заводила всей оравы, остановился и поднял пятерню, как индейский воин. Остальные — кто где — застыли на месте, и никто еще не успел и рта открыть, как все увидели сквозь темнеющую листву то, что видел Майло: мистер Айзек сидел в закатанных брюках, а вокруг его тощих птичьих лодыжек расходилась кругами чистая студеная вода, и он не замечал ни ребятню, ни заходящее солнце, он просто смотрел перед собой и о чем-то думал. Один раз он взглянул в их сторону, но не сказал ни «убирайтесь», ни «идите сюда» — может, он их даже не видел, — и все мигом повернулись и помчались домой, далеко обогнув родник, оставив мистера Айзека одного со всем тем, от чего он стал такой чудной. После, в особенно знойные дни, они ходили посмотреть на родник и думали, как в нем, должно быть, прохладно, но достаточно было один раз увидеть там мистера Айзека, и никто из них уже не хотел опускать туда ноги, даже если б они от самого пояса огнем горели. Впрочем, Розакок напилась из этого родника в тот день, когда они увидели оленя (она крепко запомнила этого оленя), правда, сначала она проверила, не студил ли недавно ноги мистер Айзек, а потом нагнулась и дотронулась до воды одними губами. «Иди же! — крикнула она Милдред. — Сегодня его тут не было, вода чистая», — но Милдред сказала: «Все равно, хотя бы и месяц его не было. Я лучше потерплю. Это уж не питьевая вода».

А сейчас она стала питьевая, такая чистая, и течет только для одной Розакок. Все уже давно позабыли про этот родник, а может, прошло то время, когда хочется постудить ноги и напиться ключевой водички. Розакок села в тень на землю, на которую но ложились солнечные лучи с той поры, когда деревья еще стояли голые, и подумала, не помыть ли ей запыленные ноги. Над лесом пылал жаркий день, но ступни ее утопали во мху, и даже сквозь платье чувствовалась его сырость. «Пусть натечет чистая вода, — решила она. — Мне и без того прохладно. На это уйдет время, но чего-чего, а времени сегодня просто девать некуда, а когда вода станет чистой, можно будет попить. Наверное, только холодной воды мне и нужно».

А пока натечет вода, она попробует найти ту заросшую травой-бородачом поляну. Конечно, олень еще там, и даже если ей не удастся его увидеть, может, он увидит ее? И будет смотреть из зарослей своими черными глазами, следить за каждым ее шагом, испуганно подергивать хвостом и не вспомнит тот летний день, не поймет, что эта незнакомая с виду высокая девушка — та самая девчонка, что он видел, не поинтересуется, где же другая, черная девчонка, ему ни до чего нет дела и ничего ему не нужно — была бы вода, трава да мох, чтоб улечься, да сила в четырех его ногах, чтоб спасать свою жизнь. Только не очень ли далеко эта поляна? Кажется, они добрались сюда через час, не меньше, и если даже олень встанет на колени и будет есть из ее рук, кто теперь вскрикнет: «Боже милостивый!» — как вскрикнула Милдред, будто ей поднесли величайший сюрприз и такого дива она в жизни не видела. А ребенок не был для нее сюрпризом. Как-то Розакок встретила ее в феврале, на обледеневшей дороге; обе они работали и не виделись довольно давно. Обе сошлись на том, что зимой ужас как холодно и как хорошо будет, когда наступит лето. Говорить было больше не о чем, Милдред повернулась уходить, и ее старое черное пальто распахнулось, и Розакок увидела все такую же плоскую грудь под севшим от стирки розовым свитером, который туго обтягивал неизвестно откуда взявшийся твердый живот — он выпирал из юбки, словно кокосовый орех.

— Милдред, ради бога, это еще что? — спросила Розакок.

— Ничего, просто ребеночек, — улыбнулась Милдред и запахнула пальто.

— От кого ребеночек?

— Видишь ли, кое-кто просил меня не говорить.

— От кого-то из здешних?

— Да вроде бы.

— И ты не пробовала сделать выкидыш?

— А зачем мне делать выкидыш, Розакок?

— Но кто-нибудь на тебе женится?

— Некоторые говорят, что обдумывают этот вопрос. Спешить некуда. Пока он появится, будет у него фамилия.

— Скажи на милость, зачем ты на это пошла?

— А я и сама не знаю.

— Но ты хоть рада?

— Причем тут радость? Рада не рада, а он все равно родится. — Милдред попрощалась и пошла домой. Розакок, ежась от холода, стояла на дороге и смотрела вслед, пока она не скрылась из виду. Она шла, опустив тонкие руки вдоль тела, не раскачиваясь на ходу и сжав точеные пальцы в кулак, и когда она свернула за первый поворот (так ни разу и не оглянувшись), то ушла навсегда. Живой ее больше Розакок не видела, даже издали. Мама сказала: «Я не желаю, чтобы ты ходила к Милдред, пока для этого ребенка не найдут папашу. Найти, конечно, трудновато будет, она столько тут куролесила, что поди-ка поймай его за хвост». Розакок перестала видеться с Милдред, и не потому, что Мама не велела, а потому, что в тот зимний день кончилась та Милдред, с которой она дружила. Теперешняя Милдред знала такое, чего не знала Розакок, такое, что она узнала, тихонько лежа в темноте и принимая в себя ребенка от кого-то, кого и рассмотреть не могла, и о чем можно говорить с этой новой Милдред, когда с каждой минутой созревало в ней существо без отцовского имени и слепо высасывало из нее жизнь, пока не пришло его время и оно вырвалось на свет божий, убило ее и осталось жить, не имея ничего на земле, кроме черного ротика, требующего пищи, да жаркого воздуха, в котором оно заходилось от плача.