Она-то знала, как он выглядит. И наверно, так будет всегда: с кем бы она ни повстречалась, где бы она ни была, даже во сне ей видится его лицо — и вверху, на дереве, среди пекановых орехов, и не на дереве, и такое, каким оно стало теперь, сегодня, через шесть лет. Но всегда в нем проглядывал тот мальчик Уэсли, все такой же, каменный до самого нутра, не принимавший ничего близко к сердцу, а может, и вовсе без сердца; он будто сухое шершавое семечко у нее в руке, и поди знай, есть ли там живой росток того, первого Уэсли, и научится ли он смотреть на людей так, чтобы они не чувствовали себя за десять тысяч миль от него, и думать не только о флоте Соединенных Штатов и о мотоциклах, и отвечать, когда с ним заговаривают, и говорить то, что он думает, и не мельтешиться туда-сюда, — вот если б он этому всему научился, пока не поздно, как приятно было бы на него смотреть, и тогда, если б даже он однажды ушел навсегда, то, наверно, оставил бы после себя что-то стоящее, ребеночка, например, у которого была бы та же смешная фамилия и лицо Уэсли, но он наполовину принадлежал бы ей и откликался бы, когда она его позовет.

Единственное, что останется от Милдред (когда закроют крышку гроба), — это ее ребенок; одному только богу известно, как он остался жив, темнокожий, неподатливый, в обитом белой тканью ящике из-под апельсинов, куда его положили; он выгибал спину и сучил паучьими ножонками и ручонками, словно его завели ключом, и не знал, что он уже родился и убил свою мать и что его пришлось назвать Следжем, по фамилии доктора, потому что отец так и не объявился и не сказал его настоящую фамилию — насупленный, упрямый маленький человечек, который явился на свет безродным, разве только кровь у него наполовину материнская, и может, если он выживет, то будет похож лицом на мать и говорить точь-в-точь, как она, и все это в нем сейчас заложено и выжидает.

Священник тоже выжидал, пока Мэри и Эстеллу отвели от Милдред и усадили на скамью. Сейчас полагалось начать надгробные речи, но он видел, что Розакок сосредоточенно глядит в окно на что-то, не имеющее отношения к похоронам, поэтому пришлось несколько забежать вперед и произнести небольшую речь, которая по замыслу должна бы быть последней перед тем, как закроют крышку гроба; в речи говорилось, что все мы восстанем из могил, в том числе и Милдред, но ни слова об ее живом ребенке, как будто Милдред умерла от простуды. И все время священник следил за. Розакок, ожидая, когда она повернет к нему голову и, стало быть, будет готова, но всю его речь да еще и молитву она просидела, глядя в окно, и, исчерпав свои возможности, священник должен был негромко обратиться в задний ряд:

— Мисс Розакок, все мы знаем, что Милдред очень хорошо к вам относилась, и, по-видимому, вы тоже очень хорошо к ней относились. — Тут много голосов сказали «аминь». — И я позволю себе спросить, не могли бы вы сказать о ней надгробное слово?

Голос его донесся до Розакок будто сквозь сон, она очнулась и обвела присутствующих медленным, невидящим взглядом.

Священник, стремясь ее подбодрить, продолжал:

— Если вы поделитесь хоть чем-то, что найдете в своем сердце, мы будем безмерно рады.

Все глаза уставились на нее. Розакок кивнула. Она собиралась заранее обдумать, как бы получше сказать о Милдред, но в этот день все выходило не так, как она рассчитывала. Она прикусила верхнюю губу, просто от духоты, и встала, и заговорила:

— Мы с Милдред последнее время редко виделись, но всегда помнили, когда у кого из нас день рождения, она — мой, а я — ее, и позавчера вечером я подумала: завтра Милдред исполнится двадцать один год, и после ужина пошла к ней, но дома никого не застала, кроме индюка. Только утром я узнала, что ее уже увезли. Я хотела подарить ей пару чулок и пожелать долгой и счастливой жизни, а она уже умерла.

Вот и все, что нашлось в ее сердце. Она подивилась про себя, почему так мало, но если было и больше, то все заслонили собой Другие вещи. Розакок села, и, прежде чем кто-либо успел сказать ей «спасибо», у нее мелькнула мысль, показавшаяся в эту секунду чистейшей правдой: «Все, кого я знаю, умерли». В жаркой духоте она поднялась со скамьи, прихлопнула рукой донышко шляпы, чтобы крепче держалась на голове, схватила сумочку и вся холодная, как оконное стекло, быстро вышла из церкви — совсем не потому, что ее душило горе, и не для того, чтоб дать волю слезам, — но в церкви настала мертвая тишина, все провожали ее глазами, а миссис Рентом произнесла: «Не выдержала» — и, ткнув кулаком Сэмми, своего сына, сидевшего с краю у прохода, громко прошептала: «Сэмми, иди посмотри, там девочка, наверно, убивается».

Сэмми вышел; Розакок стояла на средней ступеньке, вцепившись в поля шляпы, будто надвигалась буря, и смотрела на дорогу; солнце расстелило ее тень до самых дверей церкви. Опасаясь вспугнуть ее своим голосом, Сэмми чиркнул спичкой о подошву и закурил сигарету. Розакок, не поворачивая головы, повела на него сухими глазами и сказала:

— Сэмми, ты же сгоришь в шерстяном.

(На нем был темно-синий костюм — за весь день она впервые увидела человека, который понимал, что такое похороны.)

— Если вам куда-то надо, мисс Розакок, Сэмми вас может отвезти. — Это было сказано так участливо, словно ей надо было ехать в больницу.

Она помедлила, представив в уме географическую карту, и ей страшно захотелось назвать что-нибудь у черта на куличках, например Буффало.

— Пожалуй, никуда, Сэмми. Я, должно быть, вернусь домой, а тут и пешком недалеко.

— По такому пеклу?

— Я играю в бейсбол еще и не на таком пекле, и ты тоже, — сказала она. Потом, сообразив, что она наделала, уйдя из церкви во время надгробных речей, прибавила: — Я и так испортила похороны Милдред, не хватает, чтоб я и тебя увела. Поди скажи Мэри, мне очень жаль, что я не могу остаться, но я должна разыскать Уэсли.

— Где ж его найдешь, мисс Розакок, раз он оседлал свою машину.

— Да. Ну, я с тобой прощаюсь, Сэмми.

— Да, мэм.

И она сошла на площадку и зашагала к дороге на своих высоких каблуках, на которых не то что ходить, а и стоять можно было еле-еле. Сэмми докурил сигарету и смотрел ей вслед, пока она не скрылась за первым поворотом. Он был одних лет с ее старшим братом Майло и сегодня в первый раз назвал ее мисс Розакок, а как ее иначе назовешь, когда она так выглядит, хотя они столько раз играли в бейсбол, пока мистер Айзек не взял его на работу, — все вместе, она, и Майло, и Рэто (и Милдред, и сестренка Милдред, Беби Лу, тоже играли внутри поля). Сегодня он вел тот грузовик и был в той четверке, что несла гроб, и все полагали, что никто другой, как он, мог бы назвать настоящую фамилию ребенка Милдред, и потому он вернулся в церковь, где уже перестали ждать, и Бесси Уильямс пела «Приди ко мне, неутешный», но к тому времени Розакок была уже далеко и не могла этого слышать.

Она шла по середине дороги, не подымая глаз. Там, где слой пыли был потолще, отпечатались следы мотоциклетных колес, и это было словно весточка от Уэсли. Увидев следы, она прибавила шагу, и, хоть на душе у нее было тоскливо, она улыбнулась и подумала: «Я как индеец, выслеживающий оленя». Но дальше пошли длинные куски дороги, где пыль сдуло ветром и не было видно ничего, кроме красной спекшейся земли, и следы Уэсли пропадали, словно он время от времени перелетал по воздуху. И каждый раз улыбка ее потухала, и она еще больше ускоряла шаг, чтобы поскорее добраться до следующих залежей пыли, и в конце концов красноватая пыль до колен запорошила ей ноги, а туфли годились только в печку. Она это видела, но сказала окружавшим ее деревьям: «Я его увижу, даже если придется топать пешком до Норфолка». Эта мысль свербила у нее в сердце, в горле, пока ей не стало тяжко дышать, она ловила воздух ртом, и все остальное — Милдред, жара, белые туфли — куда-то ушло, остался только Уэсли, неотступно маячивший где-то в ее мозгу и не говоривший ни слова, да она сама, и ей было так худо, как никогда в жизни. Плакать она не могла. Говорить не могла. Но она думала: «Шесть лет днем и ночью мне мерещился Уэсли Биверс, я дарила не нужные ему вещи, писала ему письма, а он на них почти не отвечал, и теперь тащусь за ним, как собачонка, а он, конечно, прохлаждается на озере мистера Мэсона. Вот дойду домой, и больше ни шагу, буду отдыхать на качелях, и пусть он продает свои мотоциклы, пока ноги не протянет».