— А я еще ушла с ее похорон из-за Уэсли Биверса и его тарахтелки, — сказала она вслух и при звуке этого имени даже поднялась с земли. С тех пор как она увидела ту птичку, она в первый раз подумала о Уэсли, и это ее поразило. Проверяя себя, она еще раз произнесла это имя — одно только имя. Но сейчас это прошло легко, и ничего особенного в груди она не почувствовала. Вот так оно и шло: стоило Уэсли выкинуть какой-нибудь фортель или уехать в Норфолк, не дожив здесь отпуска, — и она умирает от горя или злости, пока что-то очень важное не отвлечет. ее мыслей от того, какое у него лицо и как он не улыбается ей, не отвечает, когда она с ним заговаривает. Но ведь не все важное может отвлечь, только то, что никак не связано с Уэсли, ну вот если слышать от людей всякие грустные истории, например, или ходить по таким местам, где никогда не бывал Уэсли. Но может, такого важного и нет, ну, тогда ничего не остается, как каждый вечер надеяться, что завтрашний день будет лучше, и почти всегда так оно и бывало (только нужно не смотреть на пека-новые деревья и не слушать кваканья лягушек за ручьем и звуков губной гармошки). Вот так держаться, и в конце концов ей становилось легко и свободно, и ничто не мучило, может, только иногда мелькала мысль: «Разве это можно назвать любовью, если человек уехал и пропал, а я совсем не тоскую?» И так будет, пока он не приедет домой, и опять это его лицо станет цепью, захлестнувшей ее шею.

Но сейчас Милдред не выходила у нее из головы, и это освободило ее от других мыслей, а немножко постояв, она остыла. Она заглянула в родник. Вода натекала, но в круглой ямке она не будет чистой до вечера. «Я только сполосну ноги, — подумала Розакок, — и пойду домой, разведу фруктовый напиток, сяду в качалку и придумаю, что сделать для этого ребенка, чтобы мне простилось то, как я сегодня себя вела».

Она высоко подобрала платье и снова села на краю родника, ей не удалось увидеть дна, и она медленно опустила красные ступни в воду и сказала: «Если тут водятся пиявки, для этих ног они очень кстати».

Ступни ее погрузились в холодную илистую массу, а вокруг белых икр завихрились бурые клубы. Она подобрала платье еще выше и показала — себе, пролетающим мимо птицам — нежную голубоватость внутренней стороны бедер, за все лето ни разу не побывавших на солнце. Как-то обидно, даже ей самой, иметь такие крепкие бедра и вечно их прятать (если, конечно, не поехать в Океанский Кругозор и не выставить себя напоказ всем матросам на пляже). «Ничего, милая, побережешь, пока придет твое время», — сказала она, спугнув тишину в деревьях, где смолкли птицы, — давно ли? — удивилась Розакок; она уже сколько времени не прислушивалась. Увидя взбаламученную грязь в воде, она испугалась, но тут же подумала: «Вот дуреха, ведь пока родник кому-нибудь понадобится, он очистится тысячу раз».

Но она ошиблась. В тишине, стоявшей между ней и дорогой, послышался неясный шорох, постепенно превратившийся в шум шагов, которые по трещавшим под ногами сучкам направлялись прямо к ней. «Все свои на пикнике или на похоронах, — подумала она, — а чужому нельзя показаться в таком виде!» Она схватила туфли, пробежала ярдов двадцать и спряталась за кедром. Шаги слышались уже близко, и она выглянула из-за ствола. Кто бы там ни шел, его еще не было видно, но у родника лежит ее шляпа, большая, как дорожный знак, и забрать ее нет никакой возможности — сюда идет мужчина, в листве мелькает его фигура, но лица пока не рассмотреть.

Это был Уэсли. Он пробивался сквозь кусты, низко опустив голову, как пловец, его черные закрытые туфли увязали в мягкой земле; он подошел к роднику и покачал головой, увидев, какая там грязь. Розакок напряженно разглядывала его, стараясь по каким-нибудь признакам угадать, где он был и почему оказался здесь, но увидела только, что там, куда он от нее удрал, он успел аккуратно причесаться — ровный пробор шел через темя, как меловая черточка, — и что он стоит почти на ее шляпе; интересно, что он сделает, когда эту шляпу увидит? Но он долго смотрел вниз и шевелил языком в закрытом рту, будто теперь оставалось только плюнуть в родник и окончательно изгадить воду, а шляпы Розакок будто и не было вовсе.

Он отошел на шаг, собираясь уходить, и Розакок понадеялась, что он наступит на шляпу, тогда можно с ним заговорить, но он перешагнул через нее и повернул к дороге. Рушилась последняя надежда; Розакок выскочила из-за кедра и сказала:

— Уэсли, что ты знаешь про этот родник?

Он схватился обеими руками за свой черный ремень — можно подумать, будто на случай подобной опасности у него за пояс заткнуты пистолеты, — и подтянул брюки.

— Знаю, что кто-то его взбаламутил черт-те как.

— Это я, — призналась она. — Я споласкивала ноги, когда ты сюда шел, только я не знала, что это ты. Я думала, ты уже на пикнике.

Он усмехнулся, бросил взгляд на родник и нахмурился. Она подошла к нему с туфлями в руке.

— Я не каждый день поднимаю муть в роднике, Уэсли. И не каждый день тащусь домой по пылище. — Она нагнулась за шляпой. Уэсли даже не шевельнулся. — Я смотрела на тебя из-за этого кедра и ждала, когда ты заметишь мою шляпу.

— Я не знал, что она твоя, — сказал он.

— Хорошо, что это не кроличий капкан, а то быть бы тебе без ноги. — Розакок водрузила шляпу на свою растрепанную голову. — Я напишу на ней крупными буквами свое имя, чтоб в другой раз ты меня узнал. — Затем она обтерла ступни ладонью и надела туфли.

— Поехали на пикник? — спросил Уэсли.

Она поглядела, где стоит солнце. Сейчас, должно быть, четвертый час.

— Я раздумала ехать, Уэсли. И кроме того, пока мы туда доберемся, все уже уйдут.

— Еще лучше, — сказал он. — Свободнее будет плавать. Но Майло мы там застанем, ты же знаешь, и твоя Мама обещала оставить мне курятины.

— Не могу же я такой чумазой туда явиться. Ты остановишься возле моего дома, и я переоденусь.

— Незачем, — сказал он. — Пока мы приедем, там все будут такие же чумазые. — Он взял ее за руку и зашагал к дороге. Когда они подошли к мотоциклу, Розакок не вытерпела:

— Ты мне так и не сказал, куда это ты вдруг сорвался, и не спросил, что я делала у родника.

— Я забыл дома одну вещь и поехал за ней, а ты сама сказала, что хотела остыть.

— Обычно я не тащусь по июльскому пеклу целую милю, чтобы обмакнуть ноги.

— Давай не будем трепаться, проедем двадцать миль, там сможешь обмакнуть все что хочешь.

— Я уже намакалась, спасибо. И потом, я сегодня уже переодевалась три раза, это четвертое платье; и не буду я его стаскивать, даже ради купания в реке Иордан.

— Ну, это всего-навсего озеро Мэсона, посидишь на бережку и посмотришь, как я ныряю по-флотски.

Он уже уселся на мотоцикл и ждал Розакок, но ей нужно было спросить еще кое о чем.

— Уэсли, откуда ты знаешь про родник мистера Айзека?

— Мне уже давно его показали.

— Кто показал?

— Одна моя бывшая девчонка. — Он захохотал, будто это была неправда, но это была правда, и, пока Розакок влезала на мотоцикл, он все хохотал под рев мотора, и хохот еще не смолк, когда она прижалась головой к его спине, словно собираясь спать, и половину пути до озера ломала себе голову, кто эта его бывшая девчонка, а потом опять вспомнила Милдред. «Сейчас Милдред Саттон опускают в могилу. Если б я про это не забыла, я исполнила бы свой долг и была бы там, но уж никак не здесь, и не сидела бы, вцепившись в кого-то, кого я совсем не знаю, не летела бы туда, где весело, верхом на всех лошадиных силах, которыми владеет Уэсли Биверс».

Первым их завидел Майло, он стоял на оцинкованных наклонных мостках и обеими руками приглаживал откинутые назад волосы перед кучей столпившихся у него за спиной ребятишек, раздумывая, как ему прыгнуть в воду — головой вниз (с риском что-нибудь себе сломать) или как обычно. Сверху ему была видна огибающая озеро дорога, и, когда Уэсли и Розакок показались из-за поворота и подъехали ближе к озеру, откуда могли его видеть, проблема была решена — он хлопнулся животом на мокрые мостки и, заорав: «Роза приехала», помахал одной рукой, зажал нос другой, скользнул на животе вперед и бухнулся в мутную воду озера с громким, как пушечный выстрел, всплеском. (Ему исполнилось двадцать четыре года, и его жена Сисси была так беременна, что больше некуда.)