Розакок видела все это и ждала, что Уэсли вот-вот оторвется от дерева и сядет рядом с ней. Но он и не шелохнулся, даже когда площадка перед церковью совсем опустела, и, когда она услышала, что входят Мэри и Эстелла, а за ними все остальные, ей пришлось отвести от него глаза, встать и кивать головой всем проходящим, называя каждого по имени. Мать и сестра подошли к передней скамье и опустились на нее так, будто их придавила упавшая сверху тяжесть, другие тоже прошли вперед, а Розакок осталась на своей пустой скамье позади, и все, кроме женщин с грудными ребятами, стояли до тех пор, пока гроб не установили на козлы перед кафедрой и кто-то из мальчишек не положил на крышку, туда, где, по его расчету, было лицо Милдред, венок в виде кровоточащего сердца, который послала Розакок по просьбе Мэри: белые гвоздики, а посередине красные розы, чтоб было как кровь (еще сколько времени надо будет за него выплачивать!). После этого пять женщин встали из разных рядов и взошли на клирос. Заиграло и смолкло пианино, и через секунду в жарком воздухе взвился голос Бесси Уильямс, которая выпевала семь слов, зовя всех присоединиться к ней. Это был гимн «Имя сладчайшее, дай нам узреть твой лик», они пели истово, обращаясь к Иисусу, и глядели вверх, под крышу, на гнезда шершней и на пауков, словно все это могло куда-то укатиться и открыть им то, что они хотели узреть. Но гимн был пропет, и преподобный Минги поблагодарил женщин и сказал, что миссис Рентом сочинила некролог и сейчас его прочтет. Миссис Рентом, улыбаясь, встала со скамьи, повернулась лицом к Мэри и Эстелле и начала читать по бумажке, которую держала в руках:

— Мисс Милдред Саттон родилась в 1936 году в той же кровати, в которой она скончалась. Ее мать — Мэри Саттон из нашего прихода, отец, Уоллес Саттон, — где он сейчас, неизвестно, — несколько лет пробыл на шоссейных работах, а до того, говорят, воевал во Франции, был отравлен газами и похоронен заживо и с тех пор так и не оправился. У мисс Милдред Саттон три сестры и брат, они живут в Балтиморе и Филадельфии, кроме Эстеллы, которая сейчас здесь, с нами, и они не смогли приехать, но прислали телеграммы, которые будут оглашены позже. Она выросла в наших местах и работала на хлопке у мистера Айзека Олстона и время от времени посещала школу, пока не нанялась к Дрейкам стряпать и ходить за детьми, которых она любила как родных. Она проработала у них почти два года, и они, конечно, были бы здесь, если б не уехали отдыхать на Уиллоби-Бич. Милдред до последнего дня собиралась поехать с ними, но не смогла. Она осталась здесь и умерла, немного не дожив до двадцати одного года. Ее любимая песенка была «Анни Лори», и этой песне выучила ее мисс Розакок Мастиан, которая сейчас с нами как представительница наших белых друзей, и по просьбе матери я эту песню сейчас спою.

И она, стоя как стояла, одна пропела всю песню до конца на какой-то совсем не известный Розакок мотив, как видно придумывая его на ходу, потому что ведь Милдред это уже все равно.

Потом священник прочел телеграммы. Они мало отличались от телеграммы ее брата Алека:

«Думаем сегодня о сестренке сожалению машина не в порядке».

Причина казалась очень уважительной. Все кивали головами, и кое-кто сказал: «Аминь».

Розакок неподвижно высидела чтение, стараясь все время видеть гроб между мелькающих вееров. То и дело кто-нибудь да оборачивался назад поглядеть, здесь ли она, и, увидев ее, улыбался, точно весь нынешний день пойдет кувырком, если не будет этого знакомого лица (так смотрел мальчишка, сидевший на три ряда впереди; он таращил на нее глаза, как на что-то невиданное и непостижимое, что может вот-вот растаять в воздухе). Было жарко и душно, и мысли Розакок медленно пробирались сквозь недавнюю весну, дожди и прохладу, пока не привели ее к одному из тех вечеров с Уэсли, но тут до нее смутно донесся голос, вернувший ее обратно:

— Мисс Розакок, будьте добры, проститесь, пожалуйста, с покойницей.

Она повернула голову от окна — рядом с ней стоял священник.

— Уже?

— Да, мэм, все готово.

Они сняли крышку с гроба и хотели, чтобы первой подошла Розакок. Мама предупредила ее, что, наверное, так и будет, и кажется, ту г ничего не поделаешь. Она встала, надеясь, что священник пойдет вместе с ней (он и пошел, но только на несколько шагов позади), и направилась к гробу, не отрывая глаз от стоявшей за ним кафедры, чтобы не видеть Милдред, хоть пока она идет по проходу.

Милдред обрядили в розовую ночную рубашку с завязками у ворота, которую ей подарила с себя хозяйка дома, где она была кухаркой, но за последние дни от Милдред почти ничего не осталось, она так высохла, будто только жизнь и придавала вес ее телу, и рубашка лежала полупустая. У нее всегда почти не было грудей, наверно, Эстелле досталось за двоих, и, когда им было лет по двенадцать, Розакок ей говорила: «Милдред, ты бы купила лифчик с подкладками, у тебя груди как глазунья на сковородке», а сейчас они у нее налитые, хоть это уже ни к чему, и ниже плеча касаются рук, вытянутых вдоль тела, но кистей и пальцев не видать, а они у нее красивые. Оттого, наверное, что грузовик где-то тряхнуло, ее тело сдвинулось влево, лицо резко вдавилось в подушку и видно было только в профиль. Те, кто снимал крышку с гроба, так ее и оставили. Может, я должна положить ее на спину, подумала Розакок, чтобы все видели лицо. Она взглянула на священника и чуть было не спросила, не для того ли он ее позвал. Но, подумав, она повернулась и мимо всех, кто ждал своей очереди подойти к гробу, пошла по проходу на свое место, глядя в пол и как-то приободрившись оттого, что трудное уже позади, и Милдред повернута к стене так, что ее лицо почти не видно.

И Уэсли повернулся так, что его почти не видно. Он сидел на корточках, ботинки его утонули в пыли, но он полировал каждую спицу в колесах этой своей машины, будто теперь ему придется ездить не иначе, как по бархатным коврам. Все, кто был в церкви, вереницей потянулись прощаться с Милдред, и Розакок успела подумать: «Завтра он уедет в Норфолк, на новую работу, и будет продавать мотоциклы, может, до окончания жизни, и все-таки не желает оторваться от машины даже на часок и посидеть со мной в церкви».

А он все надраивал колеса, и руки его двигались медленно, точно спицы покрывало густое масло. Временами он привставал и разглядывал свою работу, и по тому, как ходили его ребра под поясом, видно было, что он тяжело дышал — единственный признак, что и на него действует жара. Наконец, удовлетворившись сделанным, он встал и обтер тряпкой ладони и руки до закатанных рукавов. Но вытирал он смазку, а не пот. Он такой, что в июле месяце может надраить весь мотоцикл и ни капельки не вспотеть, даже его темные, по-флотски коротко подстриженные и высоко подбритые на затылке волосы были совсем сухими. Это даже как-то неестественно. И когда Уэсли опять прислонился к своему дереву, уставясь в землю, он показался Розакок свежим и прохладным, как один ноябрьский денек шесть лет назад, и она стала думать о том дне, таком ясном и свежем, о дне, когда она. в первый раз увидела Уэсли. Он жил в трех милях от ее дома, а она всю свою жизнь слышала о Биверсах, но никого из них в глаза не видела до того дня — это была суббота, — когда она отправилась в лес мистера Айзека собирать с земли пекановые орехи. Оказалось, еще не время — листья уже облетели, а орехи висели на ветках, ожидая хорошего ветра, но ветра в тот день не было, и она поплелась домой с горсточкой орехов в ведерке, решив, что пусть это считается просто прогулкой, потом она взглянула наверх и на высоком дереве у поворота тропинки увидела мальчишку, который раскинул руки между веток и расставил ноги — точь-в-точь как орел на монете. Это было пекановое дерево, она подошла и стала прямо под ним и сказала:

— Мальчик, стряхни мне орехов.

Ни слова не говоря, он крепче ухватился за ветки и раскачал раздвоенный сук, на котором стоял, сотни орехов посыпались на Розакок, и в конце концов она крикнула, что хватит, а то у нее треснет череп. Мальчик перестал трясти ветки, и она набрала орехов, сколько могла донести, и все время ждала, что он сейчас слезет и поможет ей, но он и не думал слезать, а когда она раз-другой взглянула вверх, он даже не смотрел на нее, его длинные ноги в синих джинсах со спущенным ниже талии поясом упирались в ветки; грудь узкая, голая белая шея, волосы каштановые, еще не отросшие после летней стрижки — должно быть, кто-то из домашних обкарнал его так коротко, — а глаза его смотрели вдаль и, наверно, видели такое, чего не увидит ни одна живая душа в округе Уоррен, если только не вскарабкается на пекановое дерево.