Изменить стиль страницы

На пороге появляется стройный молодой лейтенант со светлыми чуть заметными усиками. Щелкает каблуками:

— Здравия желаю, господин полковник!

Полковник меряет его взглядом. Таким и он был в начале своей карьеры: худенький, круги под глазами, но всегда выбритый, напомаженный. А у этого вот оторвана пуговица на рукаве. Можно сделать замечание, но зачем?.. Он досадует и на себя, и на подчиненного, но все-таки сдерживается.

— Всех политических заключенных… — комендант произносит слова медленно, почти по слогам, он хочет видеть, какое впечатление они произведут на лейтенанта, — освободить!

Лейтенант не верит своим ушам. Мгновение ему кажется, что комендант оговорился. Он смущенно улыбается.

— Мне не совсем ясно, господин полковник.

Как бы то ни было, он обязан быть вежливым с начальством.

— Ты что, оглох, лейтенант? Освободить всех политических заключенных. Ясно?

— Ясно, слушаюсь!

Он делает поворот кругом через левое плечо и выходит.

Конечно, и ему ничего не ясно. Никому ничего не ясно, и все же никто никогда не смеет спросить: «Почему?» Полковник хочет вернуть лейтенанта, но не может пошевельнуться. Он стоит неподвижно, руки повисли как плети.

Тревога.

Минуту спустя рота охранников уже стоит в зале перед лейтенантом. Они с изумлением глядят на него. Должно быть, случилось что-то очень важное. А вдруг русские…

— Выполняйте приказ!..

Никогда еще в коридоре не было такого скопища людей. Ботинки стучат по цементному полу, открывается железная дверь.

— Ты свободен, — говорит надзиратель.

Заключенный тупо смотрит перед собой, ему кажется, что все это происходит во сне. Он закрывает глаза, зевает, сонно поворачивается к стене. Надзиратель подходит и трясет его за плечо. Уж что-то слишком вежлив тюремщик: должно быть, это правда.

Толстяк в соседней камере прислушивается. Он не удивляется, его радует этот шум. Оторвав от башмака подковку, он царапает на крашеной двери: «23 августа 1944 года», а внизу неумело рисует серп и молот. Теперь шаги раздаются перед его камерой. Он немного отступает. Кто знает, что может произойти? Человек должен соблюдать осторожность.

Тяжелая тюремная дверь открывается медленно, со скрипом. В этом скрипе есть что-то бесконечно печальное. Надзиратель, старый крестьянин с Западных гор, говорит усталым низким голосом:

— Ты свободен, толстяк!

Схватив надзирателя за лацкан, заключенный притягивает его к себе. Их лица так близко, что они чувствуют дыхание друг друга.

— Что случилось?

Тюремщик испуганно отступает. Он бормочет:

— Говорят, мы перешли на сторону русских…

Небритое лицо заключенного расплывается в улыбке, он хохочет. Видны широкие, как лопата, зубы. Рывок, и кулак попадает прямо в скулу надзирателя. На какой-то миг толстяк испытывает угрызения совести. Но изменить уже ничего нельзя. Стоявший перед ним человек послушно растянулся на полу.

Еще шаг, и толстяк выходит из камеры.

Немногочисленные прохожие даже и не подозревают о той суматохе, которая царит в коридорах тюрьмы. Темный тоннель похож на перрон: двери камер открываются и закрываются, как двери купе вагона. Все бегут, торопятся, никто ничего не понимает. Только толстяк спокоен. Он знал, что иначе и быть не могло.

Заключенные спешат к воротам. Лишь немногие идут на склад, чтобы, переодеться: остальные столпились у кованых железных ворот. Один толстяк шагает в противоположном направлении, проходит через зал. Он поднимается по лестнице, направляется к дубовой двери и… вздрагивает от неожиданности. За дверью раздается сухой треск, эхо выстрела мечется среди стен. Инстинктивно толстяк отскакивает в сторону. Прислушивается, но из кабинета не доносится ни звука. Ой снова медленно подходит к двери, нажимает на ручку и снова отскакивает: нет, ничего подозрительного.

Толстяк входит в кабинет. Господин полковник, комендант военной тюрьмы, лежит, растянувшись, на полу. Из правого виска стекает на паркет тонкая, как ниточка, струйка крови.

Глаза полковника открыты, они зеленые, как застоявшаяся вода. Толстяк глядит туда же, куда устремлен неподвижный взгляд полковника. Спускающаяся с потолка люстра держится на трех шнурах, четвертый оборван. Кровь стучит в висках у толстяка. Кажется, что это стучат в соседней комнате, в коридоре или даже на улице. Вещи на письменном столе торжественно замерли, словно осознав всю важность минуты. Только глупые пылинки продолжают свой бессмысленный танец в луче света. В комнате страшно жарко. Толстяк вытирает пот со лба.

В эту минуту на пороге появляется лейтенант. Он смотрит на мертвеца, на заключенного. Слишком много событий для одного дня. Он растерялся еще больше, чем толстяк, он испуган. Светлые усики нервно вздрагивают, лейтенант не знает, куда девать руки, перебирает пуговицы на кителе, будто пересчитывает их. Толстяк следит за каждым его движением. Он тоже пересчитывает пуговицы на кителе у лейтенанта. Их шесть… Шесть латунных пуговиц. Каждая отражает солнечный свет, струящийся в окно. Каждая начищена сидолом. Откуда-то из глубины памяти всплывает большой жестяной лист, прикрепленный к стене дома под этернитовой крышей. На листе бутылка с длинным горлышком и три слова: «Сидол, сидол, сидол». Конечно, у лейтенанта нет времени начищать пуговицы, это делают мать или денщик. Молчание слишком затягивается.

Толстяк пожимает плечами и говорит смущенно, пытаясь скрыть волнение:

— Очень жаль… я пришел слишком поздно… А уж как бы хотелось побеседовать с ним, — и он показывает на того, кто еще недавно был комендантом тюрьмы.

Они вместе спускаются по лестнице, затем оба отправляются на склад. Лейтенант изысканно вежлив. Он хочет подобрать толстяку одежду. Дело это нелегкое.

Склад перерыт торопливыми, дрожащими руками.

— Я из Влашки, — говорит через несколько минут лейтенант.

Голос его звучит как-то странно. И толстяку кажется, что офицер просит прощения. Он сочувственно смотрит на него, ему досадно, потому что он не знает, как ответить.

Лейтенат повторяет:

— Я из Влашки. У нас сейчас, должно быть, очень жарко… Этот подойдет? — спрашивает он и показывает клетчатый заплатанный пиджак.

— Нет.

— В такую погоду самбе лучшее — выкупаться. У нас во Влашке…

— Я нашел, — перебивает его толстяк и начинает раздеваться.

Офицер стыдливо отворачивается. Он так занят своими мыслями, что не замечает, как толстяк уходит.

— У нас во Влашке… — он поворачивается и видит, что остался один. Это его не удивляет, скорее радует.

Он сбрасывает китель и ищет подходящую гражданскую одежду.

В воротах тюрьмы толстяк, ослепленный ярким солнцем, протирает глаза. Он еще не привык к свету. Часовой у будки смотрит отсутствующим взглядом. Он получил приказ ни во что не вмешиваться, спокойно стоять на посту.

Толстяк подносит к виску два пальца, отдавая ему честь.

2

В городе повсюду чувствуется оживление. Центральные магистрали запружены грузовиками с солдатами в серо-зеленых мундирах. Мостовая содрогается под стальными гусеницами танков.

Толстяк стоит на краю тротуара в толпе зевак, с улыбкой наблюдая за этим бегством. Прямо перед ним проносятся немецкие грузовики. Толстяк, насмешливо приветствуя их, подносит два пальца к виску.

Его раздражают равнодушные, занятые своими будничными делами прохожие. Схватить бы кого-нибудь из них за шиворот и встряхнуть хорошенько: «Черт тебя подери! Разгуливаешь, бездельник, а…» Может быть, именно поэтому он и не вынимает рук из карманов: как бы не натворить глупостей. Перед витриной магазина игрушек толстяк на мгновение останавливается. Никогда еще он не возвращался из тюрьмы с пустыми руками. Его дочурке говорили, что он уехал куда-то по делам. Но теперь уже не важно, узнает она или нет, что он сидел в тюрьме. Толстяк хотел было уйти, как вдруг заметил в витрине оловянных солдатиков, одетых в немецкие мундиры. Надо бы сказать хозяину, чтобы их выбросили на помойку. Но он не входит в магазин и, свистнув, идет дальше. Ему весело. Как много, однако, предстоит сделать! Там, заключенный в четырех стенах камеры, он и не думал, что когда-то придется проводить чистку даже среди игрушек… «Да о скольких вещах я еще не думал…»