Ох, эти степные, ни с чем не сравнимые восходы!
…Медленно испаряется и отступает полумрак. Все сильнее начинает пламенеть пурпуром горизонт заря, сначала бледная, постепенно наливается яркой краской и, наконец, загорается огнем. Но солнца еще нет. Оно появляется всегда неожиданно — вспышкой, подобной взрыву. Горизонт, раскалившись, как металл в мартеновской печи, начинает плавиться. Ты видишь большой огненный овал. Он растет, постепенно превращаясь в перевернутую трапецию. Наконец, отрывается от горизонта — и трапеция с округленными углами становится шаром.
Птицы заливаются, приветствуя рождение нового дня. А человек, даже смертельно усталый, невольно улыбнется — и солнцу, и новому дню, и ему не захочется этот новый день прожить впустую.
Нас мучили бесконечные пешие марш-броски. На десять, на пятнадцать, на двадцать километров. С полной выкладкой: винтовкой и ранцем, с шинельной скаткой и патронташем, с противогазом и малой саперной лопаткой, которую почему-то называли не иначе, как шанцевым инструментом. В походе и иголка тяжела, а тут как на вьючной лошади…
Шаг убыстрялся, переходил в бег. Сердце рвалось из груди — не хватало дыхания. А тут еще нещадно било солнце. Соленый едучий пот застилал глаза и лицо. Из почерневших, растрескавшихся губ сочилась кровь и смешивалась с горьким потом. От жары, остервенелой и одуряющей, пухли мозги. Мысли становились вязкими и вялыми. Они лениво и больно шевелились в голове. Сколько раз думалось: сил больше нет. Остановлюсь, упаду и никогда не встану. Через пять минут, через три, вот сейчас — сию минуту. Но ноги, подчиняясь общему ритму, команде и еще чему-то непонятному, несли вперед. Проходила минута, и три, и пять, и десять, а ты бежишь и бежишь.
Кто-то не удержится, выдохнет:
— Да мы пушкари или пехтура?
Сразу же в ответ сухой и резкий, как щелчок пистолетного выстрела, голос старшины:
— Разговорчики! Прибавить шагу!
Тяжко, ох как тяжко было Максиму Соколенку. После долгого лежания в госпитале он еще не окреп по-настоящему, не набрался сил. Но когда мы, видя, как его на марше начинало шатать и качать из стороны в сторону, предлагали, отдать нам винтовку и скатку, ранец и противогаз, он наотрез отказывался: «Нет, не отдам. Выдюжу». Яростно сжимал зубы, раздувал ноздри и бежал.
В субботние дни и в те самые часы, когда на огневой позиции у нас заканчивались занятия, на дороге, бегущей и от Баин-Тумэни на Тамцак-Булак, мы замечали всадницу. Мы ее ждали. Даже создали своеобразный ритуал встречи. Разведчик, стоящий на батарейном командном пункте, обычно подавал команду:
— Воздух! Катюша летит!
Команда о воздушной тревоге была вольной, не уставной, шутливой. И разведчику это не ставили в строку. Потом, после встречи, девушку провожали песней — песней о Катюше. Нередко и ее голос, привольный и степной, вплетался в наши мужские грубые голоса. В песне каждый из нас изливал тоску о той далекой подруге, которая
Никто не мешал Максиму встречаться с Катюшей — ни командир отделении сержант Ласточкин, ни строгий старшина Гончаренко, ни даже сам командир батареи. И даже вроде бы помогали, когда эта возможность представлялась. Сколько раз при появлении на горизонте Катюши мы оказывались свидетелями такой сценки.
— Красноармеец Соколенок! — вызывал сержант Ласточкин. — Ко мне!
— По вашему приказанию красноармеец Соколенок явился.
— Возьмите телефонный аппарат, катушку и проверьте линию связи до наблюдательного пункта.
Надо было видеть благодарный взгляд связиста, чтобы понять его чувства. Соколенок лихо бросал руку к виску и по-уставному чеканил:
— Есть взять катушку, телефонный аппарат и проверить линию связи до наблюдательного пункта. Разрешите выполнять?
— На вечерней поверке быть в строю. Выполняйте!
Максим со всего духу бежал к Катюше. Она останавливала скакуна и сваливалась с него на руки Максиму. Привязав к седлу катушку с телефонным кабелем, они, взявшись за руки, удалялись к сопке Бат-Ула, ведя в поводу коня. А сзади, прячась в траве, черной змейкой бежал исправный провод связи.
Командир батареи изредка посылал Соколенка в город с разными служебными поручениями и давал время на то, чтоб Соколенок мог увидеться с Катюшей. Увольнительные в город ввиду сложной обстановки были отменены.
Не умея и не желая ни от кого прятать своей радостной взволнованности, возвращался Максим из города всегда «на крылышках». Однажды в порыве откровенности он сказал мне:
— Знаешь, сейчас я чувствую в себе столько сил и уверенности, что иной раз кажется: скажи мне пробежать вот с этой катушкой пятьдесят километров, — Максим при этом легко приподнял и кинул на спину пудовую катушку, — пробегу. Без передыху…
В иные субботы Катюша к нам не приезжала. И хотя мы знали, что у нее началась подготовка к государственным экзаменам — девушка заканчивала зоотехническое отделение сельскохозяйственного техникума — нам отчего-то становилось грустно. Это настроение даже старшина замечал. Выстраивая батарею на ужин, спрашивал:
— Не приезжала? То-то и видно. Может, споем, хлопцы?
Он не приказывал петь, а просил, что было не только необычным, а просто ни в какие ворота не лезло. И песня, звонкая, как солдатский шаг, поднималась к монгольскому небу, на котором зажигалось созвездие Семи старцев — Большой Медведицы.
В конце мая батарея выехала на полигон, на боевые стрельбы по воздушным и наземным целям. К полуночи мы полностью окопались и оборудовали огневую позицию. Орудийным расчетам и прибористам командир батареи приказал спать, чтобы утро встретить со свежими силами. У орудий остались маячить лишь выставленные часовые да на батарейном командном пункте «слушал ночь» разведчик. Когда все затихло, ко мне в дальномерный ровик спустился Максим.
— Сменился с дежурства, отдыхать собрался, да что-то не спится, — сказал Максим, как бы объясняя причину своего прихода во внеурочный час.
Мне тоже почему-то не спалось. Видимо, ночь, безветренная, тихая и теплая, располагала к размышлениям. До нас доносились ночные приглушенные звуки. Где-то звенели цикады, где-то тюкала неизвестная пичуга. Над нами висели яркие и крупные звезды. Казалось, дотронься до небосвода, и они начнут сыпаться на землю, как перезревшие кедровые шишки.
Перебросились с Максимом ничего не значащими фразами, закурили.
— У нас, на Минусе, — нарушил молчание Максим, — сейчас сады цветут. Белым-бело вокруг, как в снежную метель… Вот так, земляк, — не сдержал он затаенного вздоха.
Сама ночь располагала к лирическому настроению.
— Тоскуешь, Максим?
— Все, наверное, тоскуем, — раздумчиво ответил он, — только тоска у каждого своя.
После некоторого молчания я спросил:
— У тебя — какая?
Максим отозвался не сразу. Казалось, он вслушивался в ночь.
— У меня — какая? — вдруг встрепенулся он. — Большая и все — по земле. Как-никак, все же агроном я. Ты понимаешь, что это означает? Каждую ночь снятся пашни. В такую пору они нежатся в теплых туманах.
Не докурив одну папиросу, Максим потянулся за другой. Когда прикуривал, пальцы его вздрагивали.
— Может, ностальгия?
— Ностальгия — это болезнь. У меня болезни нет. Но каждую весну не нахожу себе места. Земля зовет… — Обернулся ко мне, светлые глаза блеснули, взволнованно спросил:
— Ты видел когда-нибудь сеятелей, которые бросают первые зерна?
— Да, я видел сеятелей. Они долго ходят по пашне, щупают землю, разминают ее в ладонях. Лица у них в такие минуты просветленные и какие-то благоговейные. Люди религиозные, прежде чем бросить горсть зерна, осеняют себя широким крестом. Неверующие обходятся без креста, но все равно перед самым началом не преминут сказать: «Ну, с богом!». И это «с богом» звучит как заклинание, как просьба, обращенная к земле-кормилице и к солнцу-благодетелю, сделать год хлебородным.